Елена Арифуллина – Взгляд сквозь пальцы (страница 22)
Герои первого десанта получили мокрую соленую братскую могилу и забвение. День их гибели стал Днем города – гулянье до утра в ноябре не устроишь. Кто же это издевается над нами: время, история или бог?
У меня мало времени и денег, но я сделаю все, что смогу. А то что я после скажу тому, в насквозь мокром черном бушлате?
Где-то здесь, в этом море, лежат кости Анджея Зелинского. Тадеуш Зелинский вернулся на землю предков и стал ее частицей.
Баб, я это сделаю и для них тоже.
Я покрутила колесико мышки, увеличивая нечеткую фотографию капитан-лейтенанта Корзинкина. Напряженное квадратное лицо с широкими скулами, маленькие, глубоко посаженные глаза, а бровей совсем нет. У поморов бывают такие лица – словно бугристые валуны, отполированные морем и ветром. Ну да, он из-под Архангельска… В сорок третьем ему было двадцать пять. Через полгода после того рейда он погиб, а Золотую Звезду ему дали только посмертно.
У старшего лейтенанта Колокольчикова даже на фотографии из личного дела смеялись глаза. Наверное, его любили те, с кем он ходил на верную смерть, если за ним, выброшенным взрывной волной в море, два матроса прыгнули, не сговариваясь. Его тогда подняли на борт, и он довел катер на базу. Он получил Героя, довоевал до Победы и умер в сорок шестом, не дожив до тридцати.
В городе, за который они дрались, нет ни улицы, названной в их честь, ни мемориальной доски. Памятник героям-десантникам – это слишком абстрактно. Те, кто рисковал головой и сделал невозможное, достойны большего.
Почему их здесь никто не помнит?
«Я сделаю, – молча пообещала я, глядя в глаза каплею Корзинкину. – Вот увидишь, сделаю, слово даю».
Почему-то показалось, что меня услышали.
Пора готовиться к худшему: приискивать себе место на кладбище, раз уж лисы-кицунэ так любят там жить. Лисой быть – по-лисьи выть: тонко, захлебываясь, давясь кашлем. По крайней мере у меня до сих пор получалось только так. Может, через пару-тройку веков научусь получше, если доживу.
А пока надо оборудовать себе лежку-схрон. Когда мы вселялись в эту убогую двушку, в кладовке среди прочего хозяйского хлама я заметила саперную лопатку. Она и сейчас лежала там – защитного цвета, облезлая, с вырезанными на черенке буквами «С. К.». Должно быть, чьи-то инициалы…
Я обернула ее газетами и сунула в непроницаемо-черный полиэтиленовый пакет. После приема вернулась домой, переоделась в старые джинсы и кроссовки и отправилась на окраину города.
Кладбище не было таким беспросветно унылым, как то, которое мы с Генкой навестили перед отъездом. Юг есть юг, ранняя осень царила и здесь, жизнь играла у гробового входа. Невысокая ограда из блоков выветренного ракушечника была заплетена плющом, листья трепетали под теплым ветром, ящерки мелькали среди пятен света и тени, исчезая на глазах.
Я поймала себя на том, что стою и гляжу на это без единой мысли в голове. Зелень, солнце, ветер – когда я их замечала в последний раз? Юркие ящерицы – скольких из них я вижу? А они смотрят на меня черными бисеринками глаз и тут же обо мне забывают. Я для них – деталь пейзажа, как и они для меня. У них своя сложная, интересная и напряженная жизнь.
Ничего, буду здесь жить и на них охотиться. Макс однажды ухитрился изловить одну и слопать – и никак не мог понять, за что Катька напустилась на него с упреками.
– Ты зачем ее съел? Тебя что, дома не кормят?
– Что ты к нему привязалась? Он же хищник, у него охотничий инстинкт. Бегает что-то съедобное – значит, надо поймать и съесть.
– Мам, ну как ты не понимаешь? А вдруг это была Медной горы хозяйка?
– Так она же далеко, на Урале.
– Ну и что? Там же написано, что она может под землей пройти куда угодно! Вот она и пришла сюда, на море, погреться, а он ее съел! Отстань от меня, плохой пес, нечего лизаться!
Тогда у Катьки был период Бажова. Потом пришел черед греческих мифов, потом Андерсена.
А какой «период» у Дашки, я не знаю. Она все больше и больше замыкается в себе. Влюбилась, что ли?
Как они будут без меня?
Я вошла в ворота и побрела по разбитой асфальтовой дорожке. Как здесь тихо… Зелень скрадывала убогие кресты, сваренные из труб и покрашенные серебрянкой, ржавые оградки и рассохшиеся скамейки. Даже невероятно безвкусные, похожие на кремовые торты из гранита и мрамора памятники казались не такими уж безобразными в ажурной тени акаций.
Кладбище упиралось в склон высокого холма. Там я и решила вырыть себе пещерку. Это была старая заброшенная часть кладбища, оградки едва виднелись среди зарослей бурьяна. Я продралась сквозь него, чувствуя, как сухие стебли цепляются за джинсы, и остановилась осмотреться.
Нигде ни души. Тихо… как на кладбище. Перекликаются горлицы где-то высоко в кроне серебристого тополя. Пахнет прогретой землей и полынью – вон целые заросли неподалеку. Сейчас хорошо, а каково здесь будет поздней осенью или промозглой приморской зимой? Смогу ли я вообще найти логово, которое сейчас собираюсь обустроить, – до сих пор я твердо знала, что могу заблудиться в трех соснах? Что я буду есть и как смогу прокормиться, если уже сейчас жру как борец-тяжеловес?
Нет ответа.
Я развернула лопатку и принялась за дело. Приподняв несколько побегов плюща, врылась в склон, долбя спекшуюся под солнцем землю и с трудом перерубая корни кустарника. Часа за два удалось выкопать пещерку, где смог бы поместиться Макс. Вряд ли я в лисьем облике буду крупнее. Еще бы знать розу ветров, чтоб не задувало. Хороший хозяин занавешивает лаз в собачью будку – а мне кто мешает принести сюда старое одеяло? И, наверное, запас сухого собачьего корма на НЗ.
Могла ли я подумать, что придется заниматься такими вещами? Всего-навсего оказалась в нужное время в нужном месте – и жизнь переломилась надвое. Не переломилась. Просто кончается. Кончается моя собственная жизнь, а начинается нечто совершенно непредставимое.
И тут меня осенило – да так, что я застыла с лопатой в руке.
Если бы с лисой разминулась я, то на моем месте сейчас были бы Катька или Дашка. Вторая квартира на площадке стоит пустая. На первом этаже Кицьке просто негде было лечь, да и ей, наверное, хотелось покоя, как любому умирающему существу. Вот такая диспозиция.
Все могло быть еще хуже. Это всегда полезно вспоминать, когда кажется, что хуже уже некуда.
Я отряхнула джинсы, упаковала лопатку и стала продираться к дорожке. На полпути обернулась, поглядела на склон – вроде ничего не заметно, сверху маскирует плющ, а снизу бурьян и кустарник. Если не присматриваться, все выглядит так, как было. А кто будет присматриваться? От кого прятаться, кому я нужна? Рассудок не мог ничего подсказать, а инстинкт твердил: надо спрятаться, залечь, хотя бы на первое время.
Из-под ног прыгали кузнечики, мелькали перед глазами, чтобы вновь кануть в непролазный бурьян. Что-то подсказывало: хорошо, что их здесь так много, если кто-то подойдет, я увижу, услышу.
Лавируя между остатками оградок, незаметными в зарослях, спотыкаясь о надгробия, я выбралась на дорожку. Надпись на плите, вросшей в землю совсем рядом, почти не читалась, но фита в слове «Феодор» была ясно видна. Я протерла плиту ладонью. Того, кто под ней лежал, похоронили весной восемнадцатого года. Судя по виду могилы, с тех пор ее никто не навещал – видно, быстро стало некому. Да и весь этот участок выглядел заброшенным чуть ли не с того же времени. Будем надеяться, что сюда никто не забредет, разве что случайно.
Я еще вернусь – с одеялом, сухим пайком и хорошо наточенной лопаткой. А пока надо убираться отсюда: дел до черта, а времени все меньше и меньше.
Изрядно поплутав, я все же выбралась на главную аллею, ведущую к выходу. Здесь хоронили недавно, несколько лет назад, и могилы были ухожены. Шагая, я рассматривала памятники, читала надписи: «Помним. Любим. Скорбим», «От жены, детей и внуков», «Покойся с миром», «Поленька, зачем ты нас оставила?»
Я подошла к оградке и перечитала еще раз. Да, именно так. Кто задавал вопрос, на который нет ответа? Позолоченные буквы глубоко врезаны в белый мрамор. На узкой стеле выгравирован портрет. Лицо девочки-подростка в три четверти: точеные высокие скулы, стройная шея, глаза чуть прищурены, словно от солнца. В приподнятых уголках губ тень улыбки, будто ей шепнули что-то смешное, но сейчас смеяться нельзя – зато потом она будет хохотать во весь голос, встряхивать распущенными волосами, чувствуя, что кто-то ею любуется, не отводя восхищенных глаз… Как художник несколькими штрихами показал тяжелую гриву волос – кажется, что они уходят в толщу камня? Что-то подобное уже было когда-то… ну да, Бунин, «Легкое дыхание», Оля Мещерская. «Этот венок, этот бугор, этот дубовый крест… Возможно ли, что под ним та, чьи глаза так бессмертно сияют с этого фарфорового медальона?»
Ах, Иван Алексеевич, неужели вы надеялись, что вам ответят?
Ветер подхватил ветки плакучей ивы, посаженной у памятника, тени заиграли на камне, и лицо девочки стало совершенно живым – настолько, что я погладила рисунок. Камень обжег таким холодом, что я с трудом удержала крик, отдернула руку и принялась дышать на ладонь, как в детстве, когда стягиваешь с уже ничего не ощущающей руки мокрую от растаявшего снега варежку.
Когда чувствительность восстановилась, я осторожно прикоснулась к памятнику – не к портрету, а к полированному участку стелы. Гладкий прогретый камень, ни следа пронизывающего до костей холода – и откуда бы ему взяться? Памятник залит солнцем, и, похоже, не первый час. Позолоченные буквы продолжают задавать свой вопрос в никуда. Сколько же ей было? Я отняла одну дату от второй. До шестнадцати она не дожила. Почему? Какая теперь разница…