Елена Афанасьева – Театр тающих теней. Конец эпохи (страница 36)
Савва! Бедный мой мальчик, прыгнувший ради них с девочками за борт спокойной жизни! Прости, что тебя не понимала… Ты настоящий художник. Ты мог бы стать великим художником, если бы остался жив…
Закрывает жестяную коробку. Зовет Олюшку. Иринку пока брать с собой не рискует, трехлетняя девочка может проговориться.
– Если со мной что… – Начинает фразу и осекается, незачем так дочку пугать. – Чтобы ты знала, где всё. Ирочке потом расскажешь… – Подумав, добавляет: – И Маше. – Про среднюю дочку едва вспомнила. Будто не верит, что Маша когда-нибудь вернется на этот крымский обрыв.
– А ты сама?! – испуганно смотрит на маму Оля.
– И я сама. Но вдруг забуду, так чтобы и ты. Вместе.
Прячет коробку в тайник под скалой. Вместе с Олей закладывают камнями – ни со скалы, ни с моря не заметить. Крошечный острый выступ в скале нужно точно знать, куда наступить, какой камень откуда вынуть, чтобы самому со скалы не сорваться и тайник открыть.
Раньше про него знала только она одна. Теперь знают двое – Анна и дочка. Пусть лежит их память в коробке под скалой с могилой Антипа Второго. Антип остается хранителем последнего, что у них осталось
– Почему мы всё прячем? – спрашивает девочка, когда они идут обратно к дому.
– Кто знает, где мы будем завтра! – пожимает плечами Анна. – Нужные вещи придется в домик для прислуги перенести, чтобы без всего не остаться.
– А дальше? – Оля подняла глаза, смотрит на нее.
Если бы она знала, что ответить.
Если бы она только знала, что дальше.
Муж, Маша и мать не пишут. Как их найти, не ведомо. Как вернуться в Петроград, где хотя бы есть гимназии для девочек и их дом на Большой Морской? Никак. Ни денег, на которые можно уехать, ни разрешения на проезд – с недавнего времени в Крыму введен запрет на свободное передвижение, а помочь с разрешением на выезд в Петроград бывшей княгине с дочерями не может никто, даже отец Саши и Шуры Павел не станет так рисковать.
В начале зимы красные в какой уж раз «реквизируют излишки» – едва Анна с нянькой успевают спрятать в подвале пустующей конюшни что оставалось от последнего проданного еще при врангелевцах камня. На том и тянут до последнего. Подходит время Семёну из Верхнего села привезти им оставшуюся часть их доли за оставленную у него Маркизу, а Семёна всё нет.
Нянька утешает:
– Придет весна, разведем огород.
– Какой огород здесь, на побережье, на скалах! – Анна машет рукой. – Все плодородные земли вверху за перевалом. Но и там еще прошлой весной сеять нечего было, что теперь будет и представить страшно. Почему Семён всё не едет? Знает же, что мне до него доехать не на чем, разве что пешком в гору идти или на велосипеде, не понятно, что лучше.
Проходит еще несколько недель. Семён с их долей продуктов так не появляется. Провизии нет совсем. Приходится Анне идти пешком в гору. Идти, уговаривая себя, что это только вверх тяжело, а оттуда Семён запряжет Маркизу и довезет до дому ее и провизию. Нужно только дойти. Только дойти. Дойти только. Сколько часов идти, кто ж его знает…
Как назло, идет столь не частый в Крыму снег. Велосипед, с тех пор как оставила в селе старую клячу Маркизу, стал для нее основным средством передвижения, но в такую погоду велосипед бесполезен.
Снег падает и тает, превращая дорогу в жидкую кашу, которую Анна месит своими прохудившимися ботинками тонкой кожи, купленными когда-то в самом модном магазине на Невском.
Идет. Вверх до церкви Вознесения Христова. Потом до Байдарских ворот. После тропами – Семён в прошлый раз показал ей путь короче, чем по петляющей проезжей дороге.
Идет. По бокам в разные стороны разбегаются дорожки до других селений – Кизиловое, Орлиное, Павловка, Подгорное, Тыловое – бывшие материнские владения.
Идет и думает, как не ценила всё, что делала в своих имениях мать. Как управляла. Как вникала во всё. Даже в тот раз в октябре семнадцатого, когда по дороге со станции остановились в Верхнем, Анна не обращала внимание, что обсуждает с мужиками мать, как всё знает про посев, уборку и агротехнологии, как помнит все доходы-расходы, как называет каждого из крестьян и даже их детей по именам. Не богатая и праздная барская жизнь, а сложная работа по управлению хозяйством, чтобы жило, множилось и расцветало.
Теперь только Анна начинает понимать, какую мать чувствовала ответственность: нужно было содержать, и хорошо содержать, их всех. На мужа в этом смысле надежды было мало. Род Данилиных из обедневших дворян, денег от родителей у Дмитрия Дмитриевича не осталось, академическое жалованье мужа было приличным, но лишь для семьи профессора, но не для мужа дочери и отца внучек княгини Истоминой, которые с детства не задавались вопросами ни о еде, ни о деньгах на наряды, ни о том, кто и чем топит их дом.
Теперь все эти вопросы адресованы ей.
Никогда не думала, как много работала над управлением своим хозяйством мать. И как пахали мужики. Чтобы у нее и ее девочек всё было.
Почему не думала никогда?
Снег мокрый в лицо. Дрожь. Ухнет птица – душа в пятки. Что ж он, Семён, счет дням потерял! Прежде никогда так их долю не задерживал.
Идет, замерзла. Уговаривает себя, сейчас дойдет и у Семёна в доме отогреется. Жена его Настёна даст горячего чаю, а то и на печи погреться предложит. Прежде она, княжна, барышня, от печки всегда отказывалась, теперь готова согласиться и на печь. Прохудившиеся ботинки и мокрые чулки снять, просушить и ноги согреть.
Выходит к Верхнему почти затемно. И не понимает, где она?! Где село? Сожженные дома. Пустые амбары. Никого.
Дом Семёна, наполовину сгоревший. И пустой. Выстуженный и пустой. Двери хлева, где прежде рядом с единственной коровой стояла ее старая лошадь Маркиза, нараспашку. Ветер гоняет их туда-сюда. Анна входит, нащупав в кармане спички и свечку, которую на всякий случай положила себе в карман. В хлеву темно. Замерзшими руками пытается зажечь отсыревшие в промокшем пальто спички. Не получается. Спотыкается обо что-то громоздкое на полу, едва удерживается на ногах, снова пытается зажечь спички и свечку. Наконец получается, свеча разгорается тусклым светом, и Анна может разглядеть, обо что споткнулась.
Труп лошади… Маркизы… Почти один скелет от нее остался. Анна водит свечкой с разных сторон. Кожа обтянула ребра, кроме ребер ничего не осталось. Лошадь сдохла от голода.
Анна садится на оставшуюся в хлеву солому и плачет.
Плачет над старой клячей Маркизой. Над своей жизнью плачет. Над безнадежностью. Нет Маркизы. Не на чем Семёну ее домой отвезти. И Семёна нет. Где его в выжженной пустой деревне искать? Нет Семёна. Значит, продукты ей никто не отдаст. Нет продуктов. Не на что больше рассчитывать.
И людей нет. И села нет.
Только слезы есть. Душащие ее слезы. Над останками Маркизы рыдает в голос, как не рыдала даже над Антипкой, сдерживаясь при девочках. Рыдает. Кричит на всё пустое, вытоптанное, умерщвленное село:
– Господи! За что?! За что нам все это, Господи?! Прости и помилуй, Господи! За что? – Криком кричит. Криком. Гулким эхом, разносящимся над оставшимися остовами домов.
В дверь заглядывает старуха. Беззубая. Седая.
– До Семёна, барышня, изволите?
Анна только судорожно кивает, не в силах успокоиться. Вошедшую в слабом свете свечи видно плохо, она старуху не знает. Никогда прежде не видела.
– Семёна ишо прошлые порешили, – беззубым ртом шепчет старуха и едва выговаривает: – Враглеры…
– Врангелевцы? – догадывается Анна.
– Хто их разбереть. – Старуха тянет к ней руку. – Пишлыть отсель. Неча, барышня, на студёном сидеть. Околеете. – Берет за руку, ведет за собой.
Ветер, снова хлопнувший дверью хлева, задувает свечу. Старуха за руку ведет ее в темноте. Куда ведет?
– Прошлые влястя порешили. С осени. Аккурат ко второму покосу. За пособничество. Семёна и ишо мужиков. Донесли, что красным в тот ихний приход хлеб отдавал. А как не отдать-та! Порешили бы красные! Донес на всех бывшай староста сельский Панкрат. Матери вашей немчура коего старостой поставил.
Старуха знает ее мать и «немчуру», управляющего Франца Карловича. И ее знает. Только Анна старуху не помнит.
– Панкрат, ирод, донес. Всех мужиков в поле постреляли. Дома пострелянных подожгли – едва убегнуть, кто в домах тех был, успели. Припасы, какие враглеры не растащили, Панкрат себе забрал. Так опосля его красные порешили. Что Панкрат со всех дворов в свой амбар свез, всё забрали. Ничо не оставили. Неча сеять было. Да и некому. Не сеялись с осеня. И весной неча сеять будет. – Старуха заводит в небольшой то ли дом, то ли сарай на окраине пустого села. – Людев мало живых. Кто при силе, на работы подались. А мы туточки доживать осталися.
В доме-сарае чуть теплее, чем во дворе. Чуть, но теплее. И светлее.
– Вы, барышня, мокрое скидайте. Обсохните. Не ровен час, захвораете в мокром.
Из сундука старуха достает пуховый платок, холщовую рубаху, ситцевую юбку на резинке и кофту в синий горошек – осенью семнадцатого дочка Семёна Маруська в таких юбке и кофте была.
– Сымайте, в сухое кутайтесь. Сушняка по округе малёк сбирала, подкину в печушку, потеплет.
Старуха подходит ближе к печке, и в свете огня Анна замечает у нее на шее дешевые красные бусы. Какие были на семёновой жене Настёне, когда-то осенью семнадцатого она им каравай подносила. Коса пшеничная тяжелая, вокруг головы закручена, аж из-под платка выбивается. Разгоряченная на осеннем солнце женщина пот со лба рукавом утирает, хозяевам кланяется. Груди налитые, больше, чем у беременной Анны. Про таких говорят: «кровь с молоком».