18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Екатерина Звонцова – Письма к Безымянной (страница 97)

18

Концерт Людвига – не бунт, лишь напоминание: спать и прятаться вечно не удастся, мир меняется, а Небо за этим следит – и у Него свой план. Месса пробирает до костей загробным величием и немым призывом покаяться, а симфония венчается неожиданным финалом – хоровым исполнением той самой «Оды к радости». Или все же к свободе?

Людвиг не слышит оваций: в последние два года он не слышит ничего вовсе. Ухудшение было быстрым и потому почти безболезненным. Людвиг даже и не помнит утро, в которое не разобрал ни скрипа колес на улице, ни хлопка двери, ни слов, которые Карл прокричал в ухо. Мир просто замолчал; Людвиг принял это и купил побольше тетрадей. Только с Безымянной слух возвращается. Без нее Людвиг может лишь вообразить музыку и поймать в глазах публики. Это отдаление от собственных творений поначалу ранило, ныне – привычно. Толпа там, внизу, звучит ясно, чисто. Звучит мессой, симфонией, восторгом и гордостью. Людвиг не говорит ей «Спасибо», но, раскинув руки, цитирует:

В лицо тирану усмехнемся, Лжецов убьем, отринем страх! Умрем – воскреснем. И вернемся В отважных и благих делах!

Он не уверен, правда ли Шиллер обходил цензуру, но байка не без смысла. Не пришлось Шиллеру – придется кому-то еще, если так пойдет. Смыкаются когти многих европейских орлов, взять хотя бы русского. Судя по некоторым рассказам, страна, когда-то победившая чудовище, грозится стать чудовищем сама: как и Австрия, нуждается в переменах, но не допускает их, более того – вот-вот начнет вешать прогрессивную молодежь пачками.

Рот фройляйн Унгер испуганно приоткрывается. Толпа, наоборот, возбужденно дрожит, аплодирует, снова кричит. Можно не сомневаться: восторженная монолитность иллюзорна, внизу есть пара-тройка полицейских осведомителей, которые все запомнят. Но плевать. «Великого Бетховена» не тронут: вне искусства он недостаточно влияет на сердца и умы, чтобы быть опасным для режима, точнее, по расхожему мнению, он то ли слишком ленив, то ли слишком немощен, чтобы это делать. А со сцены пусть орет что хочет.

Криво усмехнувшись, но быстро превратив оскал в более-менее приличную улыбку, Людвиг отступает. Хлестко взмахивает рукой – и покидает сцену. Пора домой. Задерживаться, праздновать он не хочет, ведь единственный, с кем задержался бы, с кем бы отпраздновал…

Рассудок выставляет стену перед рванувшейся мыслью слишком поздно. Ноги подгибаются, и, возможно, это даже не удается скрыть. Спускаясь со сцены, Людвиг остро ощущает, как по спине течет пот, а желудок не просто сворачивается – перекручивается, обрастая иглами снаружи и изнутри. Кто-то – молодой музыкант с белыми как лен волосами – касается руки. Наверняка интересуется, все ли хорошо, но прочесть не получается. Людвиг отмахивается, морщится, будто от юноши несет помоями, – мерзость, но ничего поделать он не может. Хочется поступить и похуже, например чем-нибудь запустить в эту участливую рожу. Он иногда кидает вещи в слуг. А вот оркестры и друзей прежде удавалось сберечь.

– Оставьте меня! – рявкает он и юноше, и всем вокруг. – Довольно, пропустите, катитесь к черту!

Никто не суется, всем известны эти поистине безумные, львиные перемены настроений. Музыканты, пробившиеся поклонники, критики, даже тип со скользкими полицейскими глазами – все расступаются, некоторые даже жмутся друг к другу, как перепуганные овцы. Людвиг, не удостоив никого хоть сколь-нибудь долгим взглядом, стремительно проходит мимо, а спустя считаные минуты уже оказывается на улице. Рвет на себе ворот, пытаясь вдохнуть, скидывает фрак: как жарко, не зря все-таки май. Перед глазами плывет. Людвиг идет от театра быстро-быстро, а когда заботливо присланная эрцгерцогом карета робко едет следом, отмахивается в последний, третий раз. Ему не нужно, чтобы его подвозили. Пора опять кое о чем подумать и кое на что решиться, иначе это «кое-что» просто его убьет.

Теплый ветер приносит запахи цветов. Разительный контраст: природа весела, довольна, наряжается, словно дорогая шлюха: цепляет на себя сиреневый и яблоневый цвет, яркие звезды, новенькие клумбы с таким количеством ярусов, что они больше походят на торты. Смотреть тошно, кулаки сжимаются, зубы тоже. Рот полон соленой крови: похоже, Людвиг искусал себе все щеки, как не делал много, много лет. Но то, что клокочет в сердце, увы, не может найти выхода, остается только терпеть, молясь об облегчении. Или?..

«Не успеешь, не успеешь!» – дразнятся чертовы фантомы в голове. Они тоже присмирели после 1812 года, еще больше притихли, когда воцарилась окончательная глухота, но иногда прорываются. Злобные насмешливые твари.

– Я и не стану, – шепчет Людвиг хрипло.

«Трус, трус!» – парируют они, а ветер кидает в лицо пригоршню яблоневых лепестков. Людвиг зажмуривается, сутулится, подается корпусом вперед. Теперь он идет, будто борясь с ветром, атакуя его грудью. И только так ухитряется добраться до дома с более-менее опустевшим рассудком.

Карл, на пару дней приехавший из съемной квартиры, чтоб побыть за секретаря, ухитрился отбодаться от концерта: заявил, что у него много срочных заданий. Людвиг принял слова на веру, Венский университет все же не шутки; судя по Николаусу и старине Францу, учеба там не сахар. Да еще языковая специальность. Впрочем, Карл сам на нее согласился. Это было внезапным: обсуждая будущее племянника после выпуска из пансиона, Людвиг ведь – так и не дождавшись «лошадиного» признания! – сам многозначительно спросил: «А не интересуют ли тебя какие-нибудь… м-м-м… животные?» К его удивлению, Карл энергично, искренне замотал головой. «Что же тогда?» – растерялся Людвиг и увидел привычное пожатие плеч. В итоге, мучительно подумав, он предложил языки: все-таки после их изучения открывается много дорог. И Карл вроде бы не возражал.

Он и правда сидит над учебниками, с обмотанной полотенцем головой. Не встает из-за стола, даже когда старая служанка накрывает все к кофепитию, нехотя отвечает на вопросы. Людвиг, впрочем, видит: глаза племянника почти недвижны, страницы он перелистывает редко. Врет. Прячется. Это раздражает. И это опасная искра для всего того, что по-прежнему бушует у Людвига внутри. Но за спиной появляется Безымянная, опускает на плечи легкие ладони, шепчет, касаясь губами уха:

– Иди сядь.

И он идет. Садится молча, придвигает к племяннику чашку и блюдо пирожных, которые заказал из лавки еще утром.

– Ну вы, герр ледяной профессор, очнитесь. – Шутит неловко, сам смеется, но спустя несколько секунд видит слабую улыбку и у Карла на губах. Тот поднимает растрепанную голову. – Как прошел твой день?

Карл шарит глазами вокруг, спохватывается и, взяв чистый учебный лист, выводит ответ там. Мол, нормально, долго спал, занимался так, что голова раскалывается, но вечером хотел бы прогуляться. Можно?

Разрешения он спрашивает всегда. Ему восемнадцать, до совершеннолетия целых шесть лет, видно, что его это тяготит, но правила незыблемы. Уходишь? Спроси. И неважно, что на девять из десяти просьб ответ – щедрое «да».

– Конечно. – Людвиг кивает, смотрит на пирожные… в горле ком. Карл, уже жуя корзинку с кремовыми цветами, перехватывает взгляд, быстро пишет:

«Очень вкусные».

– Знаю… – отзывается Людвиг почти сквозь зубы. Карл отпивает кофе. – Они все твои. И можешь даже угостить фрау Шнапс.

Карл снова улыбается, качает головой с легким упреком. Ему не очень нравится кличка, которую Людвиг закрепил за пожилой служанкой Барбарой, единственной, кто приноровился к его чудачествам в полной мере: выучил все нелюбимые блюда, научился правильно мыть полы и уворачиваться от пускаемых в голову вещей. Возможно, нежность к шнапсу и делает ее таким стоиком, но она неплохо это скрывает.

Людвиг уже почти допивает кофе, когда Карл, кинув на него опасливый взгляд, снова тянет к себе лист и что-то пишет. Подавшись ближе и наклонившись, Людвиг читает:

«Тебя хорошо приняла публика? Много заработал??»

О… ожидаемо. Безымянная, все это время стоявшая у окна, леденит предостерегающим взглядом. Но на губах уже сама появляется кривая, не слишком добрая улыбка.

– Не стоит ли тебе пойти в коммерцию, мой мальчик?

Карл морщится сразу от двух вещей: во-первых, оттого, что его почти прямо назвали торгашом, а во-вторых, от обращения. «Мой мальчик». Его то ли смущает, то ли пугает это еще с детства, больше – только «сынок». Людвиг видит, но мало что может поделать: привычка. В конце концов, девять лет опеки; в конце концов, они вполне ладят. Никто из учеников против таких обращений не возражал, а здесь еще родная кровь. Безымянная подходит со строгим видом, становится за спинкой стула, руки ее снова ложатся на плечи. Это почти успокаивает.

– Триста дукатов прибыли, – примирительно отзывается Людвиг, чтобы не нагнетать. – Понимаю, так себе, но скажи спасибо, что мы вообще покрыли расходы на печать нот и афиш, на всякое прочее…

Карл поджимает губы, пишет:

«Неблагодарное занятие все-таки эта твоя музыка».

Спасибо хоть, не «бесполезная», как он порой говорил раньше. И все-таки Людвиг не справляется с собой: выдергивает лист из его пальцев и сминает, резко встает. Безымянной приходится отпрянуть. Она хватает его за локоть, шепчет: «Тихо», едва уловимо тянет к себе. Карл тоже напрягается: как-то весь сжимается, откидывается на стуле – и отводит глаза. Смешно… в суде он пару раз приврал по наущению матери, но на деле за годы опеки Людвиг его не бил. Не считать же пару шутливых тумаков и ударов по спине, чтоб не сутулился? Правда, раза три хлестнул по пальцам, когда еще надеялся сделать нормальным пианистом… но быстро одумался, вспомнил, как это болезненно и обидно.