Екатерина Звонцова – Письма к Безымянной (страница 85)
Город полон зелени и готических башен; ближние горы глядят на него нежно и участливо. Так они глядят и на всякого больного, приезжающего под идиллическую сень Теплице. Несмотря на хмурое, сырое лето, первый же вздох здесь кажется Людвигу сладостным.
Письма к Безымянной он привез с собой, их снова все больше. Он не знает, как отправить их, да и нужно ли, но посвящает им каждые утро и вечер. Опять запечатляет общее прошлое, ищет слова для чувств, вот только с этим, увы, не ладится.
Вспоминая то, что грезится ночами, Людвиг все чаще возвращается в роковой день прошлого, в канун спешного отъезда из Бонна. Вышивка, кровь… если не считать снов о костяном троне, все прочие начались именно тогда и стали вещими.
Теплице, как и Карлсбад, как и все ближние курорты, живет сонно, но совсем не так пресно, как представляется снобистскому столичному уму. Летом здесь собираются общества сродни загородным. Вдоль скульптурных фонтанов гуляют художники и офицеры, министры и ростовщики, певицы, писатели, шпионы, врачи. Здесь начинают и заканчивают книги, заключают сделки и разглашают секреты. Вспыхивают и прогорают дотла романы, кто-то примиряется после долгих ссор, кто-то исполняет мечты, кто-то излечивается – или хоть обретает иллюзию, что излечился. Людвиг признается нехотя, но и его эти края привлекли надеждой, сердце еще на въезде забилось в отчаянной жажде хоть каких-то добрых перемен. Он все еще в трясине, но ему полунамеком пообещали встречу с последним значимым для него незнакомцем из творческого мира – великим Гете. Прежде всего ради этого он и попытался выбраться к свету в очередной раз.
Людвигу сложно назвать писателя-кумира: кумиров он больше не творит. Но если бы потребовали, он, несомненно, выбрал бы автора «Страданий юного Вертера», «Лесного Царя» и, конечно, «Фауста», загадочного и грозного «Фауста», над которым гений пера работал, кажется, с двадцати лет и первую часть которого наконец опубликовал четыре года назад. Гете пронизана вся жизнь Людвига: в юности он чувствовал себя тем самым измученным Вертером, в более зрелые годы – гневным Орестом, ищущим мира с собственной душой, в оккупации – Эгмонтом, борющимся за Родину. Класть стихи Гете на музыку было неизменным удовольствием; в существовании Лесного Царя или множества Царей – у всякого леса – Людвиг не сомневался с детства. Ныне же… ныне он застрял на распутье. Любимый автор больше не может его спасти. И все же.
Скоро после приезда Гете неожиданно находит Людвига сам – буквально приходит под дверь, как когда-то несуразный француз. Немыслимая, почти невозможная честь: Гете богат, обласкан сильными мира сего, и, вообще-то, чтобы удостоиться его аудиенции, нужно угадать час и заранее договориться через людей, которые тебя зарекомендуют. Людвига рекомендовали: он обучал пару незаурядных протеже Гете и приятельствовал с ними, они, в свою очередь, твердили: «Вам необходимо познакомиться!» Но мрачная яма последнего года оставила мало от Людвигова энтузиазма, и в глубине души он заранее готовился к тому, что все сорвется. Поэтому, увидев на пороге величественного старика с тяжелым цепким взглядом и чертами подлинно плиниевскими, он теряется как ребенок. Пока часть разума в ужасе вопит: «Падай ниц!» – он только трет кулаками глаза и глупо спрашивает:
– Вы кто? Что вам нужно?
К чести Гете, он не оскорбляется и, более того, напрочь игнорирует этот апогей неловкости. Давая Людвигу опомниться, он разглядывает его долго, пристально – словно сравнивает реальность с неким образом, сотканным в уме. Наконец он отмечает, гулко и ровно, громко, но не настолько, чтобы подчеркивать осведомленность о недуге:
– А вы похожи на свою музыку. – Поведя шеей, он чуть ослабляет белоснежный платок. Скрепляющая узел брошь сверкает кровавым рубином, словно глаз древнего божества. – Выглядите необузданным. Впустите?
Людвиг, к тому времени узнавший гостя, собравшийся и поглубже затолкавший бесполезные извинения, робко пропускает его, хотя бедлам, в который за считаные дни превратилась комната, устрашает. Ничего не поправишь; Людвиг лишь спешно смахивает в ящик недописанное письмо к Безымянной, а потом долго мечется, пытаясь вспомнить, что слышал о привычках великого писателя: пьет ли он в это время суток кофе, предпочитает ли сладости, орехи, а может, крепкое? Гете тем временем видит на столе ноты, берет их, рассматривает, близко поднеся к лицу.
– Выглядит как кабалистика, – отмечает он тем самым тоном, когда не поймешь, шутит собеседник или серьезен. Людвиг, по ощущениям весь красный, оправдывается:
– Это симфония. Моя восьмая маленькая симфония. Она еще совсем сырая…
– Хм, а есть у вас что-нибудь для фортепиано? – Гете поднимает глаза; насыщенно-карий, почти самоцветный оттенок их сразу кое о ком напоминает. – Так хочется послушать вашу игру, именно вашу, без оркестра! Мне говорили, вы виртуоз.
С собой у Людвига одна фортепианная вещь – тайная, давняя, от которой физически больно. Законченная еще в оккупации, но не кажущаяся пока совершенной, печальная настолько, что в ребрах все пережимает, как когда-то от героики. Скорее всего, музыка эта останется мертворожденной для чужих ушей, столь же мертворожденной, сколь новый, охваченный войной мир мертв для чужих сердец. Да будет так. И Людвиг твердо говорит:
– Я сыграю вам одну сонату, я писал ее для… возлюбленной. Она немного напоминает мне и о «Вертере», с которого началась моя к вам любовь, и о ваших стихах.
Как ироничны витки судьбы: он снова вдали от суеты, пусть и без Джульетты. Вокруг много деревьев, пусть ни одно и не носит имени. И ему нужно притворяться счастливым, пусть ни один человек, знающий его близко, не поверит в это притворство. Зато… те, кем он восхищается, наконец ищут его сами. Нельзя разочаровывать их и тем более – пугать хандрой.
– Любовь, – задумчиво и словно бы заговорщицки повторяет Гете, улыбается, но ничего не уточняет.
Ему очень нравится «Лунная», нравится и вихрь бурных, агрессивных импровизаций из копилки, что Людвиг собрал, еще развлекая повадившегося в гости француза. Потом они долго обсуждают музыку к «Эгмонту», потом обедают, а потом – и на следующий день, и на третий – сутками гуляют вдвоем вопреки дождю. И снова немыслимая ирония: мог ли Людвиг так преуспеть, мог ли кто-то обожаемый подарить ему такую спонтанную и бескорыстную благосклонность в лучшие дни? Почему никто не рассказал ему, что удача любит поверженных? Он расхохотался бы в лицо Провидению, но не в силах.