Екатерина Звонцова – Это я тебя убила (страница 8)
– Перестань, – тихо, тише, чем хотела, требую я, и он хмыкает, выдохнув облачко пара. – Хочешь поговорить?
Молчание, упрямое молчание, а потом веки медленно смыкаются. Не хочет. Не хочет, несмотря на развязанный рот. Могу понять, я бы тоже не стала, да и, если честно, рот вообще не имеет тут значения. Ведь пока мы дрались, Монстр говорил со мной через мой же рассудок.
Я слышала его смутно, наверное, вполовину не так хорошо, как несчастные жертвы, которых он заманивал в темные катакомбы. Волшебство дает мне защиту от таких вещей, да к тому же я не из Подземья, и, возможно, ему чуть сложнее найти бреши в людских умах. Хотя дрогфу говорили мне, что находили у подземных озер и человечьи трупы. Чудовищно изуродованные. С сожранными внутренностями и лицами. Значит, как-то люди сюда проваливались, не знаю, правда,
– Ты помнишь, кто ты? Помнишь, за что наказан? – спрашиваю я. Тихо. Почему-то не хочу, чтобы Скорфус меня слышал.
Монстр снова издает странный звук – смешок или хмыканье. Глаз не открывает, только слабо дергается. В моем рассудке тишина, но и эта тишина кажется презрительной, горькой, злой. Конечно же, у Монстра тоже есть вопросы к слову «наказан».
– А меня ты помнишь? – звучит глуше, тусклее, почти жалобно. Ненавижу себя.
Вообще не понимаю, зачем мне это все сейчас. Уверена, Скорфус прав: нужен другой воздух. Точнее, если хоть что-то и поможет в той заднице, где я нахожусь, то лишь другой воздух. Продолжать разговор сейчас – только шатать свою выдержку. Бессмысленно.
– Помнишь? – все равно повторяю я. Слишком громко: уши Скорфуса дергаются, хоть он и не оглядывается.
Это в моей голове, хрипло, прерывисто. У Монстра опять даже не получается приоткрыть глаза. Может, я его передушила. Может, тот самый воздух уже становится другим и не нравится ему. Мало ли что с ним случилось, разберемся чуть позже. Если доедем.
– Я тебя поняла.
Он лежит все так же, чуть склонив голову, – и ужаснее всего то, насколько гордая, уязвленная,
Я закрываю глаза: на них опять выступают слезы.
Но это то, что я скажу не сейчас.
Принцесса
Лин знал правду об Эвере и без меня, но Лину было не до того.
Отец, правда, все время таскал его с собой и все напористее приучал к королевским делам – в этом он мало отличался от мамы. Ну, разве что не надевал платье цвета войны – алое – и не водил моего брата по полю боя, показывая, скольких врагов и насколько зверски убила наша доблестная армия. С отцом было проще: он хотел, чтобы Лин научился разбираться в доходах и расходах, разговаривать с разными людьми, поддерживать, вдохновлять, командовать. В общем, делать, что положено королю. И Лин уже не так плохо к этому относился, как раньше: это помогало ему отвлекаться.
Он тосковал без мамы, я знала. Ему было плохо, а еще он очень хотел быть ее достойным. Войну он не понимал, как и многие в королевстве, как я, как отец. Но в отличие от нас двоих Лин, видно, чувствовал теперь вину за это. Может, говорил порой он, нам нужно было больше быть с ней. Чаще возносить богам хвалу за сохраненные жизни. Делать так, чтобы мама регулярно видела физальцев – обычных, мирных, добродушных, а не тех, кто жил в ее воображении, не чудовищ, кидавших младенцев свиньям. В ней самой ведь текла физальская кровь: прабабушка Эагра была коренной физалийкой. И вообще физальцы – судя хотя бы по Эверу – не представляли собой ничего дикого, нечеловеческого. Они злились на нас, но не мстили, у них там ходили свои слухи – что это нашу, нашу королеву околдовали, а вот король, ни дня не проведший без попыток найти консенсус и не дававший бросить в бой свою часть войск, у нас вполне добрый. Мы уже не узнаем, могло ли такое быть. Лично мне с годами все меньше кажется, что ко
Я не умела, так и не научилась проникать ни в чей разум, но откуда-то знала про две картинки у Лина в голове: на одной – мама в красном платье ведет его по усеянному трупами полю, а на другой – в том же платье закалывает себя и кидается в море. Они, эти картинки, очень меня страшили, но стоило заикнуться о них, как Лин мрачнел, закрывался, переводил разговор или звал слуг, при которых обсуждать подобное не стоило. Он отдалялся от меня. Он, похоже, про себя решил: если прежней семьи со счастливыми родителями у него нет, то нужно строить что-то новое. Новое по-настоящему. Меня он с этой стройки не изгнал, но относиться стал иначе.
«Я справлюсь, Орфо».
«Со мной все в порядке, Орфо, займись собой».
«Иди поиграй в саду, Орфо».
Однажды, когда мне это совсем надоело, я не ушла, а наоборот – взяла его за руку, сжала пальцы. Мне было уже девять, в тот год я неожиданно быстро стала расти в высоту, и ни Лину, ни Эверу больше не приходилось так уж сильно наклоняться, чтобы поболтать со мной на равных.
– Король и его волшебница, – произнесла я, смотря в его грустные глаза. – На веки вечные. – Он промолчал, и мое сердце упало. – Нет? Ты передумал?
Ладонь он не выдернул, но в глазах не появилось ни одной искорки из тех, которые я так любила до войны. Зато там появились слезы. Страшные. Ведь он сроду не плакал.
– Когда-нибудь. – Все, что он сказал, и моя рука упала сама. Лин развернулся и пошел на балкон. Он все еще любил там прятаться. Я ему компанию больше не составляла.
Эвер не знал всего этого – я не думала жаловаться, впрочем, и не понимала на что. «Мой брат больше меня не любит»? Неправда. «Я хочу, чтобы все было как до войны»? Невозможно. «Давай сделаем что-нибудь, чтобы Лин повеселел»? Глупо. Лин не стремился в нашу скромную компанию, и даже не из-за дел или тоски по маме. Просто я была для него слишком маленькой, а Эвер – слишком большим. Вдобавок он, наверное, напоминал о людях, оказавшихся сильнее мамы и сломавших ее… гордость? Дух? Заклятие над ней? Не знаю. Нет, такого, чтобы Лину не нравился Эвер, не было. Но Лин явно не видел, какой Эвер замечательный.
Ландыши прижились и начали разрастаться. Я старательно поливала их, Эвер иногда помогал с прополкой, хотя чаще делал то, что я ему велела: сидел в тени и наблюдал. Он нравился мне белым и чистым, без зеленых и черных пятен на шварах, без грязных рук. Я обожала его рассказы о кораблях, на которых ему случалось путешествовать, о болезнях, о лекарствах. Единственное, о чем Эвер никогда не говорил, – его… медик. Медик, только медик, я не звала того человека «хозяин», «хозяином» для меня оставался папа. Так или иначе, с Эвером было очень, очень интересно болтать. А вот со мной, наверное, нет, потому что с моего языка не сходило имя Лина.
– Так ты хочешь стать его придворной волшебницей, – сказал однажды Эвер задумчиво и печально. Как и всегда, я не могла до конца понять, что читается в его глазах.
– Быть ничьей волшебницей мне было бы грустно, – призналась я. Мы ужинали в саду, как уже почти всегда. Без Лина и без отца.
– Ты не осталась бы ничьей. – Он взял лепешку, намазал козьим сыром и медом, передал мне. Ему не полагалось меня обслуживать, вместе мы только гуляли и делали уроки, но он и не воспринимал это так. Подобные мелочи он шутливо звал «ухаживаньем», Лин и отец – тоже. – Ты слишком замечательная.
Я широко заулыбалась, сама себя испугавшись: до его появления, в военный год, улыбки я почти забыла. Теперь они возвращались, становились все более спонтанными и, как мне казалось, глупыми. Стараясь это скрыть, я откусила кусок побольше. Эвер продолжал за мной наблюдать. Он не смотрел нежно, как иногда папа; не смотрел с гордым видом «Это моя сестра», как иногда Лин, но этот взгляд нравился мне, нравился с первой встречи. В нем читалось что-то очень простое, и именно этого мне не хватало. «С тобой интересно. Ты важна».
– Спасибо, – сказала я с набитым ртом, и он засмеялся. Не знаю почему, но именно в ту секунду я посмотрела на его шею, хотя давно пообещала себе этого не делать. Уродливый след поджил, стал намного светлее. – Ты… ну, тоже замечательный.