Екатерина Нечаева – Юрфак. Роман (страница 9)
– Эй, народ, я не вкурил, что плохого в том, что ребёнок попросил подарок. Это же нормально, или я чего-то не понимаю?
– Валюша, поиграй в маленькой комнате, хорошо? – Веня поцеловал дочь в макушку и легонько развернул её в нужном направлении. Тётя Саша забрала младшенькую и ушла вслед за Валей. Ульрих Рудольфович сквозь толстенные стёкла очков уставился на съёжившуюся Катю, двумя руками вцепившуюся в белизну чашки. Марина чуть не заревела, собравшись кинуться следом за детьми, но подавила в себе все позывы. Накалять обстановку не хотелось. Вениамин понимал, что сейчас от него как от хозяина зависит многое. Скандалов в его доме никогда не было, не будет и в этот раз. «Ну и воспитание» ещё носилось в воздухе, отец двух дочерей ещё решал, чем ответить, чтобы сохранить мир и покой, как неожиданно для всех заговорил обычно помалкивающий Ульрих Рудольфович:
– Позвольте мне, молодые люди, как познавшему трудности воспитания с разных сторон и разного возраста, – он говорил с едва заметным акцентом чуть надтреснутым голосом, обладающим тем не менее мягкими нотками, – и даже в разных странах.
Катерина распрямила спину, поставила чашку на стол и с интересом уставилась на немца, которого она, как ей казалось, побаивалась, особенно её пугала его гладкая блестящая лысина, слившаяся со лбом, съевшая почти всю голову и позволившая лишь скромной седой ленточке подпирать череп сзади. Меж тщательно выбритых впалых щёк высился нос, тонким, чуть горбатым хребтом разделяющий бледно-голубые живые глаза и достигающий своего пика над впадиной рта. Марина забыла про слёзы – она многое знала из жизни соседей – они были очень дружны, и тётя Саша, Александра Ивановна, частенько рассказывала ей о житье-бытье с бывшим военнопленным, сам же Ульрих мало что говорил, больше любил слушать. Ларсон, внимательнейшим образом изучая тёмную роговую оправу говорящего, изготовилась слушать, она подхватила руками правую ногу и с трудом водрузила её на левую. Александра, услышав голос мужа, так редко говорящего о себе, вышла из маленькой комнаты и всей спиной привалилась к дверному косяку, не забывая вполглаза присматривать за детьми.
– Я плохо вижу с детства, и очки мало мне помогают, но в конце сорок третьего меня призвали послужить Германии. Война Гитлера затрещала по всем швам, и подгребали всех, кто стоял на ногах хоть сколько-нибудь уверенно. Меня должны были распределить на службу при штабе, но… На тот момент я был женат, и у меня было двое детей, сыновья Дитмар и Карл. Первое имя означает известный человек, а второе – свободный. Им было пять и шесть. Погодки. Оба рыжеватые, как я, – он усмехнулся, проведя по лысине рукой от лба к затылку, – с голубыми глазами. Мы не были зажиточной семьёй. Я учитель истории, жена работала домохозяйкой, а мальчишки постоянно что-то просили. Was hast du heute mitgebracht?*. Так кричали они, когда я возвращался с работы, и тянули ко мне руки. В эти моменты в их глазах жила надежда, что их мир расцветёт чем-то новым, пусть совсем незначительным, но новым. Когда мне нечего было им дать, я снимал очки – не мог видеть их разочарованных глаз. Разочарование – самое страшное, что может случиться в жизни ребёнка. Перед отправкой на фронт мне нечего было им дать: всё казённое, чужое, неудобное. Я тогда две пуговицы с рукавов от-шпин-до-рил, так говорил один из охранявших нас солдат, когда мы не далеко отсюда строили дом, – Ульрих Рудольфович, справившись с коварным словом, махнул рукой в сторону окна и взволнованно посмотрел на окружающих: завороженно слушала Катерина, теребила кружево на платье, немного нервничая, Александра, замерла на краешке стула Марина, внимательно глазели на него два закадычных друга, подперев на один манер подбородки кулаками, и даже Лариса-Ларсон перестала пялиться на его старомодные очки и смиренно опустила глаза. – Там, вот Александра помнит, она мне и рассказала, церковь* раньше была, её взорвали в сороковом, до войны ещё. Я так и не понимаю, зачем разрушать красоту? Можно не верить в бога, но нельзя не поклоняться красоте. Красота не подвластна меняющимся человеческим богам… Но вернусь к пуговицам. Я вложил их моим мальчикам в ладошки и сжал их кулачки, как будто отдал часть себя… Видели бы вы, как сияли их глаза! Почти сорок лет прошло, но этот свет помню до сих пор, а то, что меня наказали за несоответствующее отношение к форме, давно позабыл. Если бы не этот свет, свет их глаз, то как бы я встретил известие о моей семье, пришедшее из Германии?
Ульрих Рудольфович снял очки, худыми пальцами с редкими белыми жёсткими волосками протёр глаза, беспомощно посмотрел на жену, молча, не надевая очков, встал и грузно протопал в сторону выхода. Его тяжёлая походка никак не вязалась с хрупкой фигурой. Казалось – дунь, и слетит одуванчиковый пух с окоёма головы, и переломится полый стебелёк, но поступь выдавала в нём иную, более живучую, сущность. Ссутулившийся от времени, но старавшийся держаться прямо, Ульрих Рудольфович всем худосочным складом своим был похож на мать, истинную баварку, уроженку югов Германии, знававшую до замужества, что такое достаток, и наученную отцом своим обращаться с виноградной лозой. Как и мать, Ульрих был тонок лицом и костью, но всё нутро его, всю сущность держал тот стержень, что достался ему от отца, чьи предки покоряли с самых тёмных времён северные моря, расчищая себе дорогу приземистыми, кряжистыми, почти бесшеими фигурами, не страшась ни дьявола морского, ни чёрта земного, ни ада, ни рая. Романтичность матери под стрекот цикад и кузнечиков, под игрища свисающих, словно гроздья винограда, звёзд, под лёгкие ритмичные баварские напевы с шуточными щёлканьями хлыста и танцевальными боями фермеров одержала победу над северными ветрами, гнущимися мачтами, судорожными криками чаек, и неуёмная жажда завоеваний в Ульрихе обратилась страстью к истории, такой же неистовой, как морской шторм, и такой же притягательной, как утренние звёзды.
Старый немец, волею судьбы не просто обрусевший, но нашедший в России то большое и великое, что ищут многие, да немногие обретают, обернулся, ухватившись левой рукой за косяк, а правой нацепляя очки на переносицу, одобрительно взглянул на Тимофея и проскрипел:
– А ручку верните ребёнку. Неправильно это – гасить свет в её глазах.
После этого он вышел из комнаты. Слышно было, как скрипят узкие деревянные половицы, как поворачивается замок, как хлопает входная дверь. Александра Ивановна каждой косточкой, каждым нервом ощутила, как где-то в далёком море, на котором она никогда не бывала и вряд ли будет, ветер погнал волну, растревожил чаек и вбросил на корму комья солёной воды. Она смахнула непрошенные слёзы, виновато гладя на Марину и Вениамина. За окном тихо шёл снег, было безветренно, словно погода внимала речам человека и боялась нарушить искажения времени, предоставляя людям возможность самим решать их условности.
– А какие известия пришли из Германии? – невольно выдохнула миниатюрная Катя, втянула голову в плечи, будто ляпнула что-то не то, и скрестила руки, спрятав их в рукава объёмного крупной вязки свитера. Александра Ивановна, понимая, что сейчас мужу нужно побыть одному хотя бы минут пятнадцать, взяла себя в руки, присела за стол, не торопясь налила чай в весёлую чашку и, отпив глоточек, заговорила:
– Он долго не знал, что с его семьёй. Всё надеялся, что жена увезла детей в Северную Вестфалию, в тихий и спокойный Мюнстер, к его родителям, но несколько лет назад мы узнали, что все они погибли при бомбёжке Берлина в конце войны.
– Вы узнали? – встрепенулась Ларсон, театрально вскидывая искусственно удлинённые, тонко прорисованные полосочки бровей, которые вполне соответствовали моде полувековой давности и никак не вписывались в моду сегодняшнюю, густистую и широкополосную, но Ларсон никогда ни под кого не подстраивалась, ей было глубоко плевать, что носят, что читают и как считают, главным её принципом было «чтобы нравилось ей». – То есть он надеялся, что его семья жива, но жил с вами? Так?
Каверзный вопрос не смутил Александру Ивановну, и тихая её улыбка, словно солнце, прорвавшееся сквозь тучи, озарила комнату.
– Да, так. Всё так, – умиротворённым голосом продолжила она. – Его привезли со стройки к нам в больницу полуживого с двусторонней пневмонией. Врачи уже похоронили его, мол, ничего не сделать, а я продолжала за ним ходить, ставила уколы, кормила с ложечки, меняла бельё, и однажды он в полубреду сказал, что женится на мне, если выживет. Он выжил и сдержал слово. Я была вдовой, и так получилось, что война отняла одного мужа и подарила другого. Он мне моих несмышлёнышей помог на ноги поставить, и мудрее отца я не знаю. За всю нашу долгую жизнь он ни разу ни словом, ни делом не обидел ни меня, ни детей, хоть самому и ох как трудно было.
– Так я всё равно не поняла, а на родину-то к своим он чё не уехал? Он ведь не сразу знал, что они погибли, – продолжала пытать Ларсон, упираясь пышными локтями в стол и наваливаясь на него всей грудью. В декольте пёстро-красного платья сверкнул массивный золотой крест на увесистой цепочке. Александра Ивановна вздохнула, глаза её снова затуманились, ей захотелось покинуть компанию, но отстоять человека, с которым её свела жизнь, она должна была.