Екатерина Нечаева – Юрфак. Роман (страница 6)
Глава третья. С севера на юг
***
Догонять длинноногую Лиду никто не стал, и хоть Ара и порывался организовать погоню, у него ничего не вышло. Гуща, уверенный в себе, успокоил всех тем, что девчонка всё равно никому ничего не скажет, иначе он самолично сделает из неё жабу.
Парта, предвкушая дальнейшее показательное выступление Гущи, вынес из шалаша ещё одну приговорённую к смерти живность. Ребята после поступка одноклассницы переговаривались и перемигивались – им тоже оказалось не по нутру то, что здесь происходит. Ара и Парта, как и в первом случае, опрокинув жабу брюшком вверх, держали её вдвоём за верхние и задние лапки. Гуща изготовился препарировать несчастное существо, но остальные ребята, взявшись за руки, дружно шагнули вперёд и закричали, чтобы Сергей не смел этого делать. Мальчишка остановился, развернулся к одноклассникам, держа нож перед собой, и зло посмотрел на толпу. Парта ослабил хватку и тоже повернулся лицом к ребятам, Ара же изо всех сил большим пальцем нажал на лапу жабы, и теперь она трепыхалась тремя лапками, пытаясь освободиться.
– Вы все слабаки! – выкрикнул Гуща. – Кто может из вас вырасти? Кучка недоумков! Трусы! Сколько раз ты можешь отжаться? – он легонько ткнул ножом ближайшего к нему мальчишку, в глазах которого застыл тихий ужас. На уроках физкультуры Гущин отжимался и подтягивался в несколько раз больше, чем все остальные. Это был неоспоримый факт.
– Да, сколько раз? – подтявкивал Ара, в одиночку удерживая жабу, потому что Парта, грозно сжав кулаки, переместился в эпицентр событий, поближе к Гуще. Ребята молчали, сказать что-то против успехов Гущина на уроках физкультуры они ничего не могли. Кто-то несмело предложил уйти и не связываться. Одна из девчонок, поглядывая на нож, заплакала. Гуща наслаждался эффектом, переводя играющее солнцем лезвие ножа то на одного, то на другого. Девчоночий плач стал громче. Толпа завозмущалась, и в это время, ловко перескакивая сырые места, на тропе появился Гущин-старший.
Вечером Сергею влетело по полной программе. Отец бросил его на панцирную кровать животом вниз, привязал за руки к металлическим прутьям, засунул в рот кляп и замахнулся. Сначала Сергей-младший сумасшедше вращал головой и выпучивал глаза, а потом потерял сознание. После того, как акт наказания был свершён, в изнеможении опустившись рядом, Гущин-старший заплакал. От отчаянья, от невозможности всё вернуть на круги своя, от того, что роль отца оказалась много сложней, чем он предполагал. Его пугало, что дети поднимут шум, трезвоня обо всём на каждом углу, что его доброе имя будет опорочено. Что делать, он не знал и не понимал. Бить ребёнка никогда не входило в его планы, но и быть отцом серийного убийцы тоже. Сотрясаясь всем телом, он навзрыд плакал и долго-долго гладил ноги Серёжи, потом аккуратно развязал руки, достал кляп и поднял футболку. Увидев сплошное месиво, сотворённое пряжкой ремня, он, размазывая слёзы по щекам, затрясся от плача ещё сильнее. Сына ли было жалко, себя ли, потерявшего контроль над самим собой, – он не понимал. Вызрело одно – отсюда надо уезжать. Как можно скорее.
***
Лето скомкалось, серой полосой протаранив время каникул. С окраинного рабочего посёлка отец и сын Гущины перебрались на другой край города, на десятки километров растянувшегося вдоль реки, и обосновались в новом спальном районе, только-только подошедшем к расцвету своего развития. Отец, привыкший к сдержанности и хладнокровию, а потому с трудом отошедший не столько от зверств сына, сколько от собственной ярости, шутил, что, мол, с севера на юг перебрались, что теперь теплее будет, но младшенькому было не до шуток. И не до тепла.
На улице уже вовсю желтело, рыжело, краснело, впечатывалось в до безумия голубое небо, а Серега всё страдал. Постоянно ныла спина, по внутренностям клубком из колючей проволоки бешено крутилась боль, казалось, что физические нагрузки были невыносимы, но постепенно эти ощущения уступили перед натиском боли душевной, обретающей гротескные формы. Мальчишка, возненавидев отца, открыл для себя простую истину, что в этом мире нет и не может быть ни друзей, ни близких, ни вообще никого. Есть только конкретно взятый человек со своими болями, страхами, принципами, и, чтобы выжить в этом беспощадном мире, надо быть хорошим до кончиков пальцев, надо уметь притворяться, надо давать то, что от тебя ждут. Он не хотел больше никаких страданий. Не хотел боли. Его душа настолько замкнулась в одиночестве и обросла многослойным щитом, что всё внешнее имело для него значение лишь тогда, когда он был значим, в противном случае – его не интересовали ни отношения, ни события, словно бы их не существовало вовсе. Ненависть, сквозь которую он не видел ничего и не чувствовал никого, стала его обычной средой обитания.
В шквале этих чувств и дум Гущин-младший неумолимо взрослел под неустанным надзором отчаявшегося отца, превратившего всё существование сына в дрессуру: физические нагрузки сменялись умственными, умственные – механическими, механические, подразумевающие под собой формирование привычек, мучительно перетекали в накачивание мышечной массы, и так – по кругу. Добавились шахматы – чтобы совсем исключить свободное время. Их Сергей также возненавидел, потому что, отдаваясь внутреннему пылу, никак не мог понять элементарных тактических приёмов, при этом он чувствовал злобность и высокомерность отца, выигрывавшего раз за разом и унижающего его своими выигрышами. Но больше всего Серёжа ненавидел привитие ему жёстких привычек и режимных моментов, особенно его выбешивало, когда отец говорил, что вредные привычки даются легко, но жить с ними ох как трудно, напротив, взрастить в себе что-то полезное – это стоит труда, зато жизнь потом легка и упорядочена. Чем больше мальчишка взрослел, тем больше неприятия вызывали в нём умности отца, но слова вонзались в душу и утаптывали себе местечки в нишах души, вгрызаясь в неё, словно дикие шакалы, почуявшие падаль. Ненависть, выпирающая из глубин требующей отмщения души, привязала ребёнка к отцу намного сильнее, чем любое иное чувство.
Но были в жизни Гущина-младшего и особенные моменты, которые выходили за пределы ненавидимых им вещей. Он был умён, любил сопоставлять и размышлять, особенно над природой человека и над его зависимостями. Он был изворотлив. Например, чтобы избежать игр в шахматы дома, он стал оттачивать свой мозг в школьном шахматном кружке, и игра поддалась, стала понятна и даже любима. Сергей в долгих часах раздумий над доской в чёрно-белую клетку стал находить блестящие решения шахматных задач, он создавал свои этюды и восхищался красотой и многообразием мира, уместившегося всего на шестидесяти четырёх клетках. Профессионалом он не стал, но игра стала для него б
Со временем позывы причинять боль исчезли совсем – их перекрыла зависимость от восторженности других, от их восхищения его, Серёги, поступками.
По ночам в странных сюрреалистичных снах он часто видел озеро, цветом и формой напоминающее глаза мамы. Он подолгу ждал её на берегу, смотрел, как с плоскогрудой сопки за озером, цепляясь за верхушки деревьев и повисая на них клочьями, ползло облако тумана. Чем ближе оно подбиралось, тем тревожней становился сон. Когда туман зависал над самым центром ртутно-серебристой глади, то превращался в кристаллики льда, по форме похожие на кораллы, и из них, как пазл из фрагментарных отрывков, собиралось заиндевевшее лицо матери, на котором живыми были только глаза, смотрящие на сына с восхищением и грустью. Поначалу Серёжа пытался бежать к ней, что-то отчаянно крича и протягивая руки, но каждый раз, достигая озера, он проваливался в зловеще ледяную воду и уходил ко дну, в чёрную непроглядную тьму, где тело сразу же стягивало коконом, внутри которого невозможно было дышать. Потом всё замирало, и мир прекращал своё существование. До утра. До дребезжащих на тонких нотах волн в голове, разрывающих сон. До спазмов в животе. До самой реальной рвоты. До детских ненавистных слёз в подушку, тщательно скрываемых от отца.
В старших классах изрядно набравший мышечной массы и изворотливости мозга Сергей Гущин подчинил себе и эту, недоступную простым смертным, область. Он научился блокировать в себе желание бежать навстречу матери и просто сидел на берегу, глядя на лицо единственного любящего его человека. Иногда ему казалось, что пронзительно-синий взгляд мамы Леси молит о помощи, тогда он закрывал глаза и просыпался среди ночи, а после долго не мог уснуть, захваченный в плен озёрной яркостью. Но с годами он расширил границы возможностей в этом сне: принимал неподвижную позу и не мигая досматривал всё до конца, при этом взгляд его становился всё внимательней и внимательней, и он уже понимал, что то, что ему является, трудно назвать лицом. Это, скорее, голова, аккуратно отсечённая от тела, покрытая инеем, сквозь холод которого кричат широко распахнутые глаза. Почти плоский холм оказывался их старой квартирой, вернее, одной из комнат этой квартиры, а туманное облако, пытаясь достичь сознания Сергея, выплывало из облезлого пузатого холодильника. Видение, приходящее во сне с завидным постоянством, заканчивалось одним и тем же: холодильник раскрывал свои челюсти и мощным дыханием затягивал в себя выпущенную ранее туманную субстанцию, потом дверь с грохотом закрывалась (на этом месте главное не вздрогнуть, а то и его затянет в царство мёртвых, обречённых на холод, уж он-то знает – пройденный этап!), и взору не взрослеющего во сне ребёнка лет трёх-четырёх открывалось искрящееся озеро, освобождённое от ртутных красок и отражающее огромное, чуть зеленоватое, солнце. Серёжа зажмуривался, встряхивал своими чёрными кудряшками, махал на прощанье озеру рукой, разворачивался и уходил. Даже не уходил, нет, – просто делал шаг от всего, что видел, после чего сразу наступало утро. Шесть часов зимой и летом. Пробежка. Отжимания. Ледяной душ. Сосредоточенное молчание за завтраком. Деланно приветливое лицо одного и избегающее взглядов другого. И вечная шахматная партия, затягивающаяся порой на несколько месяцев. Доска стояла на кухне, и один из них, чей черёд был ходить, мог долго стоять над ней в раздумьях. Иногда они делали по одному ходу в неделю. И надо отдать должное Гущину-младшему – теперь половину партий он уверенно выигрывал у отца.