Екатерина Насута – Громов: Хозяин теней (страница 80)
Чуть дальше виднелся грузовик, на боках которого был намалёван привычный по старому миру красный крест. Правда, стороны его не были равнозначными, скорее уж походил он на крест церковный, тот, что батюшка Афанасий на груди носит.
Из грузовика выгружали носилки, на которых кто-то протяжно стонал.
— Ночью тут потише… — Еремей остановился и поглядел на меня.
А я…
Я понял.
Тень моя питается болью и страданиями, а где их ещё взять, как не в больнице? Особенно той, которая для бедных. И слегка наклонил голову, показывая, что сделаю. А потом отпустил её. Чёрная капля скользнула в сторону, спеша убраться с освещённой дорожки.
— И что мы будем делать? — Метелька на всякий случай отодвинулся, за меня прячась.
— А вот чего скажут, то и будете…
Полы мыть.
Нам вручили по ведру и по швабре, причём так, будто не было ничего-то удивительного ни в нашем появлении посреди ночи, ни в нашем желании, которое за нас высказал Еремей. И хмурая женщина в монашеском облачении, поверх которого был накинут халат, Еремея явно знала.
И даже улыбнулась.
А после передала нас с Метелькой другой монахине, которая, собственно говоря, и выдала, что вёдра с иною амуницией, что коридор с заданием оный вымыть.
— Не понимаю, — проворчал Метелька, когда мы остались с ним вдвоём. — На хрена оно?
Коридор уходил куда-то вдаль и был освещён тускло. Из ряда ламп горело лишь две — в начале и в конце коридора. Выкрашенные в белый цвет стены казались серыми, да и в целом ощущения тут… своеобразные.
Точно.
Своеобразные. Знакомые такие… и запах вот. Нет, не лилейно-кладбищенский, скорее уж близкий к тому, будто полынья не открылась, а вот… приотворилась? Готовилась?
— Надо — стало быть, надо, — сказал я, вытаскивая из ведра тряпку. Вода была холодной, тряпка — мочалистой и скользкой, а ещё она сама по себе воняла, но чем-то знакомо-больничным. С неё покатились дорожки воды.
— Ты прям как… не знаю кто. Дай сюда, вот так, гляди, складываешь и выкручиваешь. Никогда бельё не отжимал?
— Никогда, — говорю.
И выкручиваю, как показывает.
— А ты отжимал? — спрашиваю, чтоб отвлечь и самому отвлечься.
— Мамке помогал. Ей уж тяжко было. Руки крепко болели. А у нас лекарей не было. Только бабка одна, знахарка. Мамка к ней ходила, меняла яйца на травы. Или вот молоко. Творог ещё… они чутка помогали. Бабка и мазь сделала.
— А почему в город не поехали? Ну, к врачу…
— Барчук ты, — Метелька ловко накрутил тряпку на деревянную перекладину швабры и в руки мне сунул. — Лекарь — это дорого. Он может, полрубля за визит возьмёт, а может, и целый рубль. А то и три.
В Метелькином представлении деньги были большими.
Я же…
Не знаю. Надо тоже разбираться, и с деньгами, и с тем, сколько их у меня. А то стопка стопкой, но мало это или много — поди пойми.
— Так-то деньги у неё имелись, — Метелька показал, как правильно взяться за швабру. — От, от края гони и к стеночке, не размазвай, а к себе давай грязюку… но ехать — это ж долго, на кого хозяйство оставить? Малых. И отец, если б прознал, что она на докторов деньгу тратит, точно побил бы.
Некоторое время мы просто молча елозили тряпками по полу. Я прислушивался к тому, что делает тень, но пока долетали только смутные ощущения радости.
И сытости.
Сила, ею поглощаемая, доставалась и мне, наполняя Савкино тело. Да и сам он очнулся, и я поспешил уступить место. Глядишь, если так подкармливать, он и уходить перестанет.
— А мне маменька лекаря вызывала, — Савка не смог промолчать. — Сперва вот такого, который местечковый. А потом и целителя… и еще одного.
— Какого?
— Не знаю, — Савка нахмурился, и я почувствовал, как он пытается вспомнить. — Лекаря я ещё помню. Тот опиумные капли выписал, чтоб голова не болела.
Вот же… хрень.
— А целитель потом на то ругался, говорил, что боль — это не за просто так, что её слушать надо, а из-за опия сила его гуляет… ну потом уже не помню, горячка случилась.
Тень была этажом ниже.
Надо же, насколько поводок удлинился. Интересно, как далеко она вообще уйти способна? В принципе? Главное, слышу её ушами или что там у неё…
— Помню, то жарко было, то холодно. Так холодно, как никогда… мы один раз на ярмарку пошли и я рукавички потерял. А мама не сразу заметила. У меня тогда пальцы прямо белыми сделались. Она ещё ругалась потом, что пальцы едва не отморозил.
Савка замолчал, сообразив, что говорит чего-то не то.
— Барчук и есть барчук, — проворчал Метелька, но уже без прежнего раздражения. — У меня вон варежки были батины старые. И на речку я сбегал сам. Порой и без них. Пальцы, когда белые, подышать на них надо и потереть… как не помер?
— Не знаю. Мне показалось, что умер. А потом мама плачет. И голос такой говорит ей. Страшный голос. Я очень его испугался. Но мама запела и стало хорошо. Я к ней вернулся. А она плакала. Так плакала. И мы потом уехали… оказалось, что она дом продала. Я думал, что вот так, просто. А теперь думаю, что не просто, а чтоб тому лекарю заплатить.
Или не лекарю?
Или это Савка обряд запомнил, который нитями душу к телу привязал? Если так, то… такие вещи не могут стоит дёшево. И выходит, зря я пенял Савкиной матушке за глупость с беспечностью. Заплатила она. Всё отдала, что имела. Или почти всё.
А для прочих выдумала сказку про обман.
— Я б тоже всё продал, чтоб младших спасти, — ответил Метелька пресерьёзно. — Но кому оно надо было… и дорогу закрыли, как болезнь началась. Этот… сказали…
— Карантин? — подсказываю Савке слово, а он его и произносит. И Метелька кивает:
— Он самый… заперли и никого-то… пока Охотники не пришли. А пока ж они… и лечить было некого.
Он тяжко вздыхает:
— Я тоже тогда… приболемши был. Сказали, что от нервов, что не заразный… но лежмя три седмицы лежал, — он загнул три пальца. — А как очнулся, так вон тётка… она-то всё и нашла. Мамкину захоронку тоже. Сказала, что ничего-то там не было. Врала, небось.
Так мы с ним и дошли до края коридора.
А ещё я вдруг понял, что Метельку ко мне Еремей приставил и вовсе не за тем, чтоб тот показывал, как правильно отжимают тряпку.
Иное что-то.
А что?
Чтоб вас. Ненавижу такие от загадки.
Но пол мы домыли.
А потом я тихонечко спустился этажом ниже, туда, где гуляла тень. Снова коридор. И приоткрытые двери. Свет тусклый, но его не гасят даже ночью. Я ступал осторожно, хотя доски пола всё же прогибались под моим весом и скрипели. Впрочем, скрип этот мешался с другими звуками: тяжкими стонами, оханьем и чьим-то бормотанием, в котором слышалось то жалоба, то молитва. Приступы кашля, такого разного, перебивали это многозвучие. А единожды раздавшийся протяжный крик и вовсе растревожил коридор.
— Порадуйся, дурочка, — этот голос раздался из приоткрытой двери. — Отмучался, отболел… прибрал Господь невинную душу.
Ответом был вой, какой-то совершенно звериный, выворачивающий наизнанку. Тень и та замерла.
— Ишь… — дверь распахнулась, выпуская кривобокую уродливую женщину, которая поддерживала такую же. — Убивается как…
— Небось, первый, — отвечала вторая. — Первого хоронить завсегда так… потом пообвыкнется.
У них и голоса-то были схожие. На меня они посмотрели одинаково-безразлично.
— Что… — я хотел спросить, но не смог, завороженный дрожанием воздуха. Будто женщин окутывала полупрозрачная вуаль, она то поднималась, потревоженная их дыханием, то снова ложилась на плечи, скрывая черты лица.
— Сынок помер, — сказала левая, крестясь.
— Отмучился.