Екатерина Маркова – Отречение (страница 54)
Я всегда знала, что человек должен совершать поступки. Только тогда сможет он уважать сам себя. Тогда, чувствуя головокружительную слабость и ощущение тяжести от уже снятого жгута, больно перетянувшего мою руку выше локтя, я уважала себя за свой поступок. Позже, как бы взяв эту мысль на вооружение, я пыталась даже обманывать себя. Когда становилось кисло и маетно, я записывалась на прием к зубному врачу. Это было самое жестокое испытание для меня, самое тяжкое преодоление. Зато как было хорошо потом. Я делала усилие над собой, я совершала поступок, и моя хандра улетучивалась вслед за финально взвизгнувшим, сверлящим звуком бормашины.
«Мать наша настроение исправлять побежала к зубному врачу», — объяснял насмешливо Валька Федору. Федор непонимающе таращил глаза и требовал разъяснения.
Сердитая медсестра уложила меня на кушетку и, затянув жгут, почти безболезненно ввела иголку в вену. Над кушеткой появилось пепельное лицо женщины. Багровые пятна исчезли и вернули коже ее серый оттенок.
— Дышите глубже, — посоветовала женщина, и слабая ободряющая улыбка опять покрыла ее лицо сетью мелких морщинок. Я благодарно кивнула ей и повернула лицо к медсестре. Жестко и спокойно глядела я, как тонкой темной струйкой стекает моя кровь в стеклянную банку. Я никогда не могла вынести вида крови — ни чужой, ни своей. Но, видимо, всему приходит в жизни конец — и беде, и радости, и страху. Сейчас мне казалось просто смешным, что я могла когда-то бояться вида крови, ощущать страх от возможности физической боли. Наверное, этот страх живет в человеке до тех пор, пока его не вытеснит настоящая большая боль.
Уходя от меня, Валентин тоже совершал поступок. Ему нужно было много мужества для того, чтобы совершить этот шаг. Зато не было вранья, не было виноватых глаз, опустошающих скандалов и тягостного молчания.
Женщина привстала и заботливо заглянула мне в лицо. «Ну как, терпимо?» — спрашивали ее кроткие серые глаза. И я отвечала глазами: «Да, да, все в порядке. Спасибо».
Я почувствовала какое-то неожиданное облегчение, словно с каждой каплей моей крови уходили из меня боль и растерянность.
«Ничего. Я еще соберусь, — вдруг подумала я. — Я соберусь. Только бы был жив маленький Валентин. Я дорого заплачу за его жизнь. Всей моей будущей жизнью, начиная с этой минуты».
Медсестра перевязала мне бинтом руку.
— Ну вот, теперь полежи. Сразу вставать не надо. Голова закружится, — и, захватив банку с моей кровью, скрылась за дверью.
В больничные окна вползали крадучись сумерки. Мои любимые непостижимые сумерки. И мы сумерничали вдвоем. Я лежа, а она сидя в моих ногах на стуле, привалившись спиной к стене. Подкравшаяся темнота замаскировала нездоровый пепельный цвет ее лица, и только глаза светились каким-то особым внутренним светом. Мы молчали, и от этого молчания не было неловко. Казалось, мы слишком много познали друг о друге, чтобы оскорбить словами возникшую между нами тишину.
«На таких, как она, держится мир», — подумала я, и женщина, словно услышав мою мысль, ответила мне застенчивой, больной полуулыбкой.
Скоро стало совсем темно. Вспыхнул под окнами фонарь, разлив по комнате блуждающие светотени. Резко затормозила машина, видимо, у дверей приемного покоя. Раскатился и замер приглушенный женский смех в больничном дворе.
Я усилием заставила себя встать. Тусклый свет фонаря слабо освещал силуэт женщины. Глаза ее были закрыты, и она даже не шевельнулась на звук моих шагов. Я вышла в холл, осторожно прикрыв за собой дверь лаборатории.
Сейчас, освещенный синюшным светом ламп дневного света, холл уже не казался таким крахмально-белоснежным. Теперь он выглядел обычной комнатой, зачехленной в плохо проглаженные куски белой материи. Все казалось другим, и только стенные ходики так же укоризненно покачивали своим тяжелым маятником. Сильно кружилась голова, но сидеть не хотелось. Я бродила по слегка плывущему под ногами полу, натыкаясь на стулья и кресла и пытаясь заглушить прорывающиеся откуда-то издалека, сквозь пьянящее головокружение, ликующие звуки шопеновского вальса.
«Федор должен быть хорошим музыкантом», — вдруг с гордостью подумала я. И вспомнила, как во время весенних экзаменов в музыкальной школе взахлеб хвалили его педагоги. Маленькая седая старушка — преподавательница по сольфеджио все время повторяла: «Абсолютный слух у ребенка. Абсолютный! — Она прибавляла восторженно: — Так ведь и, слава богу, есть в кого».
Валька начал учить Федора музыке, когда тому едва исполнилось четыре года. Федор оказался удивительно усидчивым для своего живого, непоседливого характера.
«Мама, хочешь я тебе сыграю одним пальцем самую твою любимую песню? — вопил через всю квартиру мой сын. — Ты только напой мне ее». Я напевала, и Федор, безукоризненно чисто повторив ее голосом, тут же без малейших усилий отбарабанивал мелодию на рояле.
«Ну как?» Он прибегал на кухню и, обхватив меня за ноги, закидывал сияющее от возбуждения лицо в ожидании похвал.
«Молодец! Очень хорошо, — хвалила я Федора, но тут же спохватывалась и говорила строгим, педагогическим голосом: — Но ты же знаешь, что папа запрещает тебе играть одним пальцем».
«Папы же дома нет, а с тобой мне все можно», — ластился ко мне хитрющий Федор.
Я, легонько шлепнув Федору подзатыльник, отворачивала смеющееся лицо.
«Да, Варвара, — говорил Валька, — педагог ты прямо-таки мировой. Благодаря твоему методу воспитания твой сын скоро сядет тебе на шею и будет, кстати, абсолютно прав».
«Валечка, да нет у меня никакого метода», — слабо защищалась я.
А Валентин вздыхал и возражал ворчливо:
«Отсутствие метода в данном вопросе уже метод. Нет, правда разбалуешь ты его, Варвара»
Я знала, что не разбалую. Я просто всегда лучше Вальки чувствовала Федора и знала, что у моего сына достаточно чуткости, чтобы не принимать отсутствие отказов как должное и не дарить мне всякий раз свою трогательную неловкую благодарность.
В пять с половиной лет Федора приняли в первый класс музыкальной школы.
Сейчас он мог играть уже довольно сложные произведения. А самое главное, никогда мне не приходилось напоминать ему, что надо заниматься. Наоборот, приходилось время от времени охлаждать его пыл. Приходя из школы, он швырял портфель и сразу бросался к своему пианино. Я с трудом отдирала его от клавиш, чтобы накормить обедом и отправить гулять. Он сидел за роялем точь-в-точь как Валька. Такой же прямой, откинув слегка голову и полуприкрыв глаза.
Широко распахнулась дверь операционной, замаячил в конце коридора знакомый силуэт медсестры. С трудом сдерживая себя, чтобы не помчаться бегом ей навстречу, я почувствовала, как трясутся мои руки и губы, наверное, очень уродливо, непослушно разъезжаются в разные стороны.
Инстинктивно я рванулась вперед, но мои ноги словно приклеились к полу, и каждая из них была неподъемной. Сердитое лицо медсестры улыбалось.
— Кровь наконец привезли. А мы уже своими силами обошлись. Ты села бы. Голова-то небось кругом бежит. А я пойду вниз кровь получать.
И, тяжело ступая своими грузными ногами в ворчливых кожаных тапочках, исчезла за дверью.
Я ошалело смотрела ей вслед и, негодуя на себя за то, что не нашла силы узнать про мальчика, тут же успокаивала себя мыслью, что медсестра улыбалась.
«Ну и что же — улыбалась, — тут же возражал мне какой-то неподвластный моим аргументам внутренний голос. — Она ведь только сестра, ее небось и в операционную не пускают. Наверное, она может и не знать, что не помогла и моя кровь…»
Вдруг с дикой скоростью стали рушиться стены холла, завертелись в сумасшедшем хороводе стулья и кресла, стремительно поменялись местами люстра и круглый тяжелый стол, вынырнул из-под ног качающийся пол, оглушительно зазвенел своим безобразным смехом красно-зеленый мяч, бешено заелозил волчком, вырастая в размерах с каждым своим витком… И наступила полная тишина.
— Просто обморок, — вычленило мое вернувшееся сознание из тихого говора двух голосов где-то рядом со мной.
Чьи-то пальцы прохладно держали кисть моей безвольно повисшей руки. Я открыла глаза. Увидела близко сосредоточенное лицо молодого человека в зеленом, его строгие глаза.
— Все в порядке, — виновато прошептали мои пересохшие губы.
— Теперь действительно все в порядке, — подтвердил молодой человек и осторожно опустил мою руку.
— А там? — подстегнутая нахлынувшим страхом, я судорожно впилась глазами в строгое спокойное лицо молодого человека.
— Это вам Юлия Константиновна расскажет. — И молодой человек отошел в сторону, перестал загораживать собой хирурга Юлию Константиновну.
…У синеющего киоска с мороженым черные раскосые глаза из-под белого пухового платочка…
…«Вы — крайняя?» — как наяву напряженный Валькин голос…
Голова снова наполнилась тяжелым гулом.
Радостным звоном напомнил о своем недремлющем существовании скоморошечий смех.
Захлестывая, сметая все преграды, возликовала мелодия шопеновского вальса.
«Своих-то детей ей бог не дал», — резанул голос грузной медсестры.
«Человек должен совершать поступки», — рвано кольнула сознание моя собственная мысль.
Я встала из кресла.
Голова вдруг стала ясной и прохладной. Только почему-то было плохо слышно. «Ничего, пройдет», — спокойно подумала я и в следующую секунду прочла в раскосых черных глазах хирурга два самых главных слова на свете.