Екатерина Маркова – Отречение (страница 3)
Девочка тряхнула головой, разлетелась соломенная челка, слабая застенчивая улыбка на мгновение мелькнула на бледном лице.
— Здравствуйте… Меня из изолятора перевели.
— Знаю. Как ты чувствуешь себя? — Алексей Ильич бережно дотронулся до худенького плеча девочки.
— Хорошо! — выпалила Наташа с готовностью. — Можно вставать?
Алексей Ильич испуганно замахал своими суетливыми руками.
— Что ты, что ты! Очень тебя прошу — только с разрешения врача.
Девочка обреченно вздохнула, перевела на меня свои задумчивые глаза, тихо спросила:
— А это… чья мама?
На третьем этаже нас окружили вырвавшиеся из классов на перемену ребята.
Мне задавали одновременно десятки вопросов, теребили, гладили, даже слегка пощипывали, чтобы я обратила внимание. Малышка с октябрятской звездочкой оттерла меня в сторону и, вцепившись в мои запястья, взволнованно сообщила:
— Я тоже буду артисткой! Только, чур, никому. Это пока тайна.
Тут же ревниво заголосил целый хор ребячьих голосов:
— А чего Светка секретничает!
— Не к ней одной пришли!
— Светка-единоличница!
— Я, может, тоже хочу одна поговорить!
Каждый хотел хотя бы подержаться за меня, и, если бы не спасительный звонок на урок, меня бы растащили на части.
Я стояла оглушенная посреди опустевшего коридора.
— Вы их извините. Это можно понять… — тихо произнес Алексей Ильич.
Это можно понять… Конечно. Они так хотят понравиться любыми неуклюже-детскими способами, чтобы вдруг шевельнулось во взрослой душе сострадание, которое было бы способно, опрокинув все доводы здравого смысла, позволить этим детским рукам обнять надежную шею и сказать спасительное «мама». Это слово, циничным запретом запечатавшее губы отверженных малышей, трепещет непроизнесенное, уродует детские лица страданием и болью.
Это можно понять… Нельзя понять другое. Где они, те, кто произвел их на свет? Что это за мука отречения от своего ребенка? Как можно, изведав ее, суметь когда-либо растянуть губы в улыбке или посметь посягнуть на чью-то любовь? Это понять нельзя…
— Шапка-всевидимка, значит? — переспросила я мальчика, который неуклонно продвигался задом наперед в мою жизнь. — А если такая уж она всевидимка, пусть хоть одним глазком подсмотрит, что сейчас поделывает девочка Наташа Самсонова из 1 «А»?
Мальчишка лукаво сощурил свои беспокойные глаза, и сразу ушло взрослое выражение, оставив на лице обычную ребячью проказливость.
— Она слишком всесильная, чтобы размениваться на один глазок! — торжественно провозгласил мальчишка и, нахлобучив совсем на уши шапку, доверительно зашептал мне словно по секрету: — Ты мне только напомни, что это за Наташа? Как хоть она выглядит?
— Это та самая Наташа, которой недавно делали очень сложную операцию, — уточнила я тоже шепотом, с опаской поглядывая на шапку. И уже в полный голос прибавила: — А ты уверен, что можешь называть меня вот так сразу на «ты»?
Мальчишка удивился моему вопросу и, распахнув снова свои глаза, быстрым сосредоточенным взглядом опять словно что-то проверил в моей душе.
— Я уверен. Я тебя откуда-то знаю. — Он отвел глаза и пробормотал: — Значит, беленькая такая, у нее еще шрам над бровью. Она?
— Она, — подтвердила я. — А как же так может быть, что ты меня знаешь, а я тебя нет?
— Тебе так кажется, — уверенно ответил мальчишка, сразу поселив какое-то сомнение в том, что я его не видела раньше, и попросил: — Помолчи секунду.
Он прикрыл глаза пушистыми светлыми ресницами, сосредоточенно сдвинул брови к переносице, так что между ними образовалась твердая продольная складка, стиснул нижнюю губу зубами.
— Она сейчас… чистит апельсин… на ней голубое платье… кофта, то есть голубая… — монотонным хриплым голосом заговорил мальчик.
Я совсем было приняла его слова за условие новой игры, вместо шапки-всевидимки, но, увидев, как бледность на лице ребенка вытесняла остатки румянца, почувствовала, что мне становится страшно.
Интуитивно подыскав единственно верную интонацию, я тихо попросила:
— Хватит, спасибо тебе. Давай все же познакомимся. Как тебя зовут?
Какое-то мгновение мальчик молча смотрел на меня отсутствующими глазами, потом коротко вздохнул, словно выпроваживая из себя эту отрешенность, и протянул мне руку в мокрой варежке:
— Гена. Геннадий Крылов.
— Я тебя раньше не видела, — начала я, но тут же поспешно поправилась, — в этом интернате в смысле никогда не видела.
Слабая понимающая улыбка зафиксировала мою оплошность. Он пояснил:
— Две недели назад перевели из другого интерната. Тот расформировали… Учусь в пятом «Б».
— То есть как расформировали? А ваши воспитатели? Вы же привыкли… А твои друзья?
Гена сочувственно обвел долгим взрослым взглядом мое взволнованное лицо.
— Нам не привыкать. Значит, мы остановились на том, что я — Гена. Не крокодил.
— Ольга Михайловна, — представилась я. И тут же поправила себя под его внимательным взглядом: — Ольга…
— Ольга, — подтвердил мальчик, — это точно.
Что для него было точно, я так и не поняла, как и не понимала, в каких тайниках его неведомой души состоялось наше знакомство. Я-то его никогда не знала, хотя почему-то уже сомневалась в своей уверенности.
— Как ты сказала? Мука отречения? — Глеб сухо рассмеялся. — Это твое актерское, эмоциональное восприятие. На самом деле все гораздо проще.
— Проще?
— Ну не то что проще, но…
— Нет, ты сказал «проще». Сам только что сказал! А совсем недавно с таким пылом и темпераментом выступал в газете. Что во всем в жизни ощущается тенденция к упрощению. Но пусть это не коснется ребенка! Как долбал акушеров, которые позволяют себе привыкать к своей высочайшей святой миссии и принимают зачастую роды без обостренного чувства ответственности. А разве то, о чем я говорю, касается ребенка не впрямую? Что ты думаешь? У твоей жизненной позиции, как и у всего на свете, есть своя обратная сторона. Ты сутками священнодействуешь над своими больными, но оттого, что ты сам себя отрезал, изолировал от другого мира, ты себя обкрадываешь.
— Это естественно. Человека не может хватить на все, — Глеб поморщился. — Ты в последнее время нападаешь на меня с такой яростью… Я начинаю бояться за свою жизнь. — Глеб с тоской обвел глазами кабинет, покрутил ладонью по животу. — Есть хочется, а мама, как назло, не успела приготовить бутерброды. И термос с кофе не прихватил.
Я с высокомерной жестокостью взирала на проявление минутной слабости Глеба. В моей сумке лежали специально для него испеченные пирожки с капустой, и сквозь тонкую кожу сумки холодила ногу не успевшая согреться бутылка кефира.
— Может, Полина запасами поделится.
Глеб набрал по внутреннему телефону номер и, услышав бесконечные длинные гудки, тяжело вздохнул:
— Думаю, что уже делиться нечем. Трапеза в ординаторской окончена.
— Слушай, я давно хотела тебя спросить. Ты что, персонал себе подбираешь по величине глаз?
Я уже шуршала целлофановым пакетом в сумке, и ноздри Глеба активно заработали, вдыхая просачивающийся запах его любимых пирожков.
— Ого! — произнес Глеб и облизнулся. — Я не совсем понял про глаза.
— Я, когда впервые попала к тебе в отделение, так удивилась, что у вас здесь все глазастые: и ординаторы, и сестры, и нянечки. Это специально?
— Конечно! — Глеб с такой нежностью взирал на извлеченные мной из сумки пирожки, что я почувствовала жуткое желание поменяться с одним из них местом. — Видишь ли, малыш, добрая энергия передается ребенку через глаза.
— Да?
Я задумалась.
— Исключение составляю лишь я. Я не глазастый. Моя энергия, видимо, выходит через уши. — Глеб аппетитно откусил пирожок и даже зажмурился. — Я шучу, конечно, не в этом дело. Разумеется, это случайность, совпадение. Но согласись, что это был бы красивый принцип подбора кадров.
— Особенно наглядно он бы воплотился на примере твоей Полины.
— Это ты напрасно. Пташкина — незаменимый кадр.
— Я и говорю. Глаза как блюдца. Недаром чуть что — только и слышно от тебя: «Посоветуйтесь с Пташкиной», «Пусть Пташечка пропоет что-нибудь дельное». Действительно, кадр что надо. А так как ты сознательно отгородил себя стенами своей больницы от мира, то в ее блюдцах для тебя и отражается все, что по ту сторону. Все, что в миру, схимник несчастный!