18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Екатерина Маркова – Отречение (страница 12)

18

— Совсем недавно ушел, — вахтерша так изучала мое лицо, словно видела меня впервые в жизни.

Этот взгляд был для меня символичным. Я тоже словно видела себя впервые. Разница была лишь в том, что вахтерша смотрела на меня извне, а я с изумлением взирала на себя изнутри. Я отдавала себе отчет в том, что веду себя странно, но какая-то ужасная вялость как бы парализовала любую мою попытку собраться, мобилизовать силы и отбирать из всего, что во мне импульсивно рождалось, в те доступные для нормального восприятия формы проявления, которые бы не шокировали окружающих. Мне было все равно. Я даже испытывала смутное удовлетворение оттого, что совсем не «берегу лицо собеседника» и ни для кого себя не адаптирую. В конце концов, хотеть быть понятой — это совсем не означает выворачивать себя наизнанку, а как раз и означает, что ты не прикладываешь никаких для этого усилий, а тебя понимают.

Гена ждал меня за углом театра, в том самом скверике, где высадил снежком лампу в фонаре. Теперь была в разгаре весна, и на тогда пустых, запорошенных снегом скамейках шептались парочки. И воздух был пропитан тем неуловимым ароматом весны, который будоражит, волнует и в душу самых неверующих вселяет смутную надежду. Но это, казалось, не имело никакого отношения к Гене. На меня глядели отрешенные, тоскливые глаза. Лишь на секунду его взгляд оживился, скользнув по серебристой ленте, охватывающей мою голову.

— Как твоя записка попала к Гудкову?

Гена ответил не сразу и говорил медленно и нехотя:

— Знаешь, мне вчера было как-то здорово не по себе. Словно вокруг меня что-то такое сгущается… непонятное… Я некоторое время боролся с собой, а потом решил воспользоваться временной свободой, или, как ты выражаешься, «дал деру». Хотел тебя повидать, пришел к театру, а ты не играешь… Встретил случайно Гудкова. — На лице Гены мелькнуло какое-то подобие легкой улыбки. — Чудной он! Мороженым накормил… И так вокруг меня суетился, что никак не удалось от его провожания до дверей интерната отвертеться. Очень просил меня, когда я опять надумаю погулять на свободе, приходить к нему ночевать. Клялся, что никому не расскажет. Ну, я ему, конечно, ответил, что он ведет себя непедагогично… Я просил передать тебе записку, но тогда еще и не знал, что скажу тебе… Я тогда еще этого не знал…

Я вдруг отчетливо услышала нежную музыку и пробивающийся сквозь нее взволнованный голос Гены: «Только не плачь, Ольга…» Я схватилась обеими руками за ленту.

— Не бойся, не отниму. Я тебе ее навсегда подарил. Хилый, конечно, подарок на день рождения. Но зато… — Гена судорожно вздохнул, словно поперхнулся, и сказал неожиданно тонким детским голосом: — Сегодня утром от меня второй раз в жизни отреклась мать!

Амфибия стремительно набрала скорость и взмыла к звездам. Их было великое множество — этих бесстрастных свидетелей полета, и я чувствовала, как они своими колючими щупальцами раздирают мне одежду, обжигая кожу ранящими прикосновениями.

Заглох, вырубился рокот мотора, и так же стремительно амфибия теперь падала в синеющий вниз океан, увлекая за собой сверкающие россыпи звезд и исчерчивая небо колючими серебряными зигзагами. Еще секунда — и вслед за головокружительным мельканием звезд и сумасшедшей скоростью наступил полный мрак.

Над своим лицом я увидела огромные глаза Гены. Он тряс меня за плечи и, готовый вот-вот расплакаться от страха, повторял:

— Ольга, ну, Ольга же, ну ты что?

Теперь я поняла, что полулежу на скамейке и с соседних скамеек на меня с беспокойным любопытством поглядывают люди, исполненные решимостью прийти мне на помощь.

Я с отвращением ощутила свои ватные ноги, почувствовала, как омерзительно дрожат влажные руки и пылают нестерпимым жаром уши.

— Мальчик, дай маме таблеточку, — услышала я за спиной сквозь вновь возникший в голове гул мотора старческий голос. — Это валидол. Погода проклятая всех подкашивает, и молодежь, и стариков. То солнце, а то, глядишь, все небо насупонилось…

Гена растерянно мял в руках таблетку. Потом решительно запихнул мне ее в рот грязным пальцем. Я улыбнулась. Гена обрадованно выдохнул, посмотрел на свои руки.

— Ничего. От грязи не помру, — с трудом выдавила я, повернулась к сердобольной старушке: — Спасибо.

— Ой, господи, — всплеснула та руками, — никак сестренка, а я-то, дура, сослепу за мать признала.

Я виновато взглянула на Гену. Он мужественно удерживал улыбку на бледных губах.

Я села. Поправила съехавшую на лоб ленту.

— Извини. Это, знаешь, слабонервная актерская натура гадости устраивает. Просто я плохо спала… и вообще… устала от репетиций… от всего…

Гена понимающе кивнул, сел рядом.

— Элементарное переутомление… Пожалуйста, расскажи все по порядку, — попросила я.

Гена съежился и сразу стал совсем маленьким и беспомощным. Я отвернулась, боясь снова услышать предательский рокот мотора. Впрочем, я уже знала все… Я отчетливо видела, как крадется по длинному интернатскому коридору неприкаянная мальчишечья фигура. Как застывает перед дверью, из-за которой звенящим торжеством разливается голос дежурного воспитателя Юлии Борисовны. Миг оцепенения, и предательски непослушные губы ребенка торопятся произнести два одинаково коротких слога. Вмиг оттаявшее детское сердце одним теплым прикосновением впервые вслух произнесенного родного коротенького «мама» уже переполнено нежностью. Слух мальчика фиксирует, что разговор Юлии Борисовны… с той женщиной будет продолжен. Завтра… в девять утра. Он не думает о том, на какие размышления понадобилась его матери ночь… С прозрачными от бессонницы глазами стоит он вновь у двери ровно в девять утра, чтобы услышать разговор, от которого содрогнется мироздание. «Наверное, наша планета остывает — иначе не понять, как может мать оставить свое дитя…» Так сказала мне бабушка после моего первого посещения детского дома. Лучше бы так! Чтобы можно было независящими от человека причинами объяснить мальчику Гене с больными недетскими глазами всю жестокость и цинизм жизни.

Я взглянула на Гену, и весь мой сентиментальный актерский бред, словно устыдившись, уступил место реальности. Гена сидел на самом краю скамейки в напряженной, неестественной позе и изо всех сил прижимал к груди ладони. На секунду мне почудилось, что я вижу, как сквозь его худенькие пальцы алыми просветами полыхает сердце. Мой мозг лихорадочно пульсировал в поисках спасения моего дорогого мальчика. Сейчас я была готова на самую высокую жертву и на самую величайшую низость. Уходящие в вечность секунды больно отпечатывались во мне потерянным впустую временем. Надо было срочно что-то делать, а я застыла, как бездарное изваяние, не в силах пошевелиться. Мысленно я взывала, чтобы хоть кто-нибудь пришел мне на помощь. От напряжения ломило в висках. Я попыталась расслабить плечи, с усилием подняла свинцовую голову.

Прямо надо мной стоял Глеб. Засунув руки в карманы плаща и склонив по привычке голову набок, он с беспокойным вниманием изучал бледное лицо мальчика…

А потом я уехала… отдыхать. Если можно было назвать отдыхом тот образ жизни, который мне навязали сообща бабушка и Глеб.

— Можешь потерять профессию, — сухо сказал Глеб, когда я в очередной раз категорически отказалась уехать из Москвы.

А через день лопнуло и бабушкино терпение.

— Завтра утром попрошу Глеба взять тебе билет на самолет.

И вот я… отдыхала, смотрела вокруг, недоумевая каждую секунду, как может быть, чтоб я одна, без Глеба, дышала этим шальным горным воздухом, который, казалось, можно было пить, так густо он был настоян горькими пряными травами. Здесь я еще острей почувствовала, как много для меня значит Глеб. Я ощущала его присутствие всюду.

Запрокинув голову к высоким снежным вершинам, убеленным легкой сединой снега, я чувствовала то самое головокружение, как тогда в приемной хирургического отделения, когда впервые, без малейшей надежды на спасение, я утонула в его строгих внимательных глазах. Мне казалось, что в той скрытой силе, недоступной для слабого человеческого разума, которой дышали горы, жил родственный Глебу мощный мятежный дух. Я ощущала эту связь так остро и болезненно, что однажды, не в силах сдержать себя, набрала воздуха и закричала что было сил: «Я люблю тебя, Глеб!» Легким эхом дрогнули каменные уступы горного массива, снизойдя до моей исповеди, и похоронили тотчас в своей надежной монолитности осколки моего признания.

Я совсем не могла читать, совсем не могла сидеть на одном месте. Словно какая-то невидимая, управляемая мной сила подстегивала меня, срывала с места, и я до изнурения лазила часами по горам. Наверное, я не раз рисковала сломать себе шею, скатиться кубарем с крутизны прямо в холодное горное озеро, подвернуть ногу в неприспособленной для подобных вылазок обуви. Но меня совсем покинуло чувство страха. Панически, до тошноты всю жизнь боясь высоты, я бесстрашно заглядывала в глубокие, как колодец, ущелья. И когда слабые отголоски былого страха смутно начинали шевелиться во мне, всплывало передо мной лицо Гены с тоскливыми глазами, и мой страх мгновенно таял. Действительно, чего стоил этот низменный страх высоты по сравнению с моей изматывающей тревогой за мальчика. Мне стало понятно то чувство, которое терзало, не давая ни на минуту расслабиться, Глеба, когда он метался после сложнейшей операции, каждую секунду проверяя внутри себя правильность своих действий и мысленно отсчитывая то критическое послеоперационное время, которое каждый миг было решающим для жизни больного малыша. Тот изматывающий страх…