реклама
Бургер менюБургер меню

Екатерина Лесина – Жизнь решает все (страница 9)

18px

— Поучишь еще.

Дурной разговор, вранье явное. И молчать не лучше, потому как ясно — молчание той же ложью становится. Надо было обратно в Мельши Ласку отправлять вместе с Хэбу и Майне… И нельзя было из-за них же, её собственного желания, тысячи иных причин «за» и лишь одной «против». И теперь эта единственная причина разрослась, расцвела по весне. И вопросами в том числе.

— Бельт, ну куда ты влез?! Не думай, что и сейчас получится отмолчаться! Нет, я требую. Ты думаешь, что хорошо устроился. Ты думаешь, что нужен Ирджину и это навсегда? Удачу за хвост ухватил и теперь хоть в нойоны, хоть в шады, хоть…

Замолчала. Смотрела пристально, только в темноте ее собственные глаза были черны, как треклятая река, и белыми цветами плыли в них отблески Ночного Ока.

— Скоро, — пообещал Бельт. — Скоро я расскажу тебе.

Теплый ветер по воде, яблоневый снег. И к диким демонам заговоры. Завтра. Завтра тоже будет день.

И новый день настал. А потом еще один, и следующий за ним вдогонку. Дни летели, осыпаясь яблоневым цветом. Все было обыкновенно. Все было предопределено.

В ее глазах стучатся бабочки. Лезут друг на друга, дрожат зелеными крыльцами, вот-вот прорвут тонкую границу. Вылетят. Свирепый рой, тяжелый строй, конница крылатая. По взгляду, по следу, отыщут.

Я не близко, но слышу их. Шелест-шелест, скрип едва различимый ухом. Или и вовсе неразличимый, если прислушаться, но они у нее есть. Там, в голове. Я знаю. Откуда? Мне кто-то сказал.

Кто?

Злой старик.

— Ишь как смотрит-то, — шепелявит он, разрывая клюкой солому. — Выглядывает. Тебя выглядывает.

У старика бабочки умерли — муть внутри, пепел перегоревших дней, и это хорошо.

Безопасно.

А бабочки… Бабочек нужно убить.

Злой ветер пришел с юга. Горячий и беспокойный, он сыпал пылью на тугую, ряской затянутую воду в канаве. Растревоженные, клекотали гуси, беспокоились люди, и только хитрый Ялко, выползая за ворота, щурился, нюхал воздух, лениво приговаривая:

— Вот посушит, всех посушит. Пойдет палом, ох пойдет.

Как в воду глядел.

Занялось ночью, в амбаре. Полыхнуло радостно. Загудело, поскакав по остаткам прошлогодней соломы. Рассыпалось алым жаром по стенам, рыча, обгладывая гниловатое дерево. Давясь.

— Воды! — Бельт вылетел во двор. Один взгляд, и понятно: амбар уже не спасти. И птичник тлеет с дальнего угла, дымит, верещит голосами перепуганных птиц.

— Орин, людей выводи! Ставь цепью!

С треском и стоном проседала кровля. Колыхались стены. Роем мошкары вились искры.

— Людей!

— Пошли! Пошли, страхолюды! Шевелитесь, вашу ж мать!

Пинками, криками, ударами — во двор. Оплеухами унять истерику. Не слушать диковатого хохота Хрызни и Ялкиного бормотания. Тушить. Пока по стеночке частокола, по крышам, по знойному воздуху не добрались огненные мухи до других домов.

Громко, одноголосо визжали бабы. Скрипела цепь, дребезжало ведро, падая в колодец. Стонал ворот. Поднимали ведра, передавали по цепочке слабых рук, плескали, кормили пламя паром. Оно шипело, отплевывалось, расползаясь больше и больше. Легло на бараки, протянулось, потянулось по-кошачьи, вцепилось коготками в гонт крыши и рвануло.

— Бельт! Инструмент спасать надо! — Ирджин выскочил в одной рубахе. Измазанный сажей, воняющий паленым волосом, страшный, он прижимал к груди свитки. — К реке выходить, тут ты ничего не сделаешь!

Лаборатория пока держалась, ею огонь будто бы и брезговал, примеряясь к иному — к домику смотрителя.

— Ласка, на берег! Орин, людей туда гони!

Лошадей спасать, инструмент спасать, себя спасать…

— На стены лейте! На стены!

Слушаются, брызжут. Невысоко выходит, слабо. То ли плачет, то ли хохочет Ялко; продолжают орать блаженицы; вертит ворот Кукуй, выхлестывает в ведра Гулбе. Стоит лаборатория.

— Бельт, Всевидящего ради, если вон там перехватим….

В доме горячо. Воздух жженный лицо сушит. Рубаха затлелась, оберег раскалился, клеймом к коже примеряется. Ничего. Всевидящий да смилуется.

Ирджин бежал вниз, закинув на плечо сундук. Во второй руке — стопка книг, вот-вот выскользнут, поскачут по ступеням. Обернулся быстро. Вдвоем подхватили машинерию, потащили к выходу. В темноте стеклянная маска отсвечивала то алым, то пурпурным, чудилось — радуется этакому веселью. Выволокли во двор. Вернулись. И так еще дважды, а потом, когда пламя-таки подобралось к лаборатории и, прокатившись валом по крыше, дернуло ставенки, случилось чудо — хлынул дождь.

Тяжелые капли застучали по пыли и углям, зашипели, обращаясь в пар. Лизнули обожженную, начавшую вспухать волдырями кожу. Осмелев, развезли сажу по лицу и черную жижу по двору. Ливнем уняли пожар.

— Твоих рук дело? — Бельт сидел на краю колодца. Руки дрожали, плечи ныли, спину ломило, а горло драло от пережженного воздуха.

— Нет, — мотнул головой Ирджин, собирая, закручивая жгутом изрядно опаленные волосы. — Дождь — это не я вызвал. И огонь тоже.

Пламя оседало. Грязные озерца разлились по двору, затопили пожарище, просачиваясь сквозь черный уголь и седой пепел. А на дальнем краю неба светало.

— Хорошо, — сказал Ирджин, запрокидывая голову, пытаясь губами поймать ледяную воду. — Вот в такие мгновения и понимаешь, что жить — хорошо.

Где-то неподалеку раздался крик.

Красные-красные бабочки… Не зеленые — красные. Летают, вьются, воды боятся. Я убиваю стаями, но их слишком много.

Она их выпустила.

Я знаю. Мне сказали. Кто? Человек? Маска? Не помню. Но верю. Она. И еще выпустит. Она не виновата. Она просто не умеет управляться с ними, но я помогу.

— Иди, иди, — хитро щурится злой старик, протягивая заточенный колышек. — Тихим ходом, дальним бродом…

— Иди, — шепчет маска.

Иду. По следу. Тихо-тихо. Я умею очень тихо. Камень… Камня нету. Плохо. Темно. Дождь. Не искать — уйдет, исчезнет, опять станет далекой. Ничего, я и так справлюсь.

Я почти успел: почувствовала, обернулась, но не замерла, чтобы закричать — нырнула вбок, в ивы, и оттуда уже завизжала.

Нет, не уйдешь. Я быстрее. Я сильнее. Ловлю, сбиваю, кидаю на землю — скользко, мокро. Бью — плохо, камня нету, с камнем удобнее — дергается, вертит лицом. Зажать. Мычит. Смотрит.

Нельзя на меня смотреть!

Нельзя!

Зеленые бабочки расправляют острые крылья. Тот, кто говорил о них, не соврал. Но я исправлю. Поудобнее перехватываю колышек и…

— Отпусти ее! — и сзади становится больно.

Но я успеваю.

— Чуть опоздал… Думал успею, а опоздал, — Орин повторял и повторял, глядя на темную в серой предрассветной дымке траву, на Нардая, лежавшего ничком, на рукоять ножа, что торчала из шеи великана. На Ласку он старался не смотреть.

— Я ж сразу ударил. Как увидел, так и ударил… Думал, он просто хотел, а…

Из правой Ласкиной глазницы торчал короткий, чисто обструганный колышек. Левой и вовсе не видно было под жирной чернотой.

— Жива, но… — Ирджин, приложив пальцы к шее, слушал сердце. — Но пока лучше пусть побудет без сознания.

— Я опоздал, — повторил Орин и, наклонившись, вытащил нож.

Не он опоздал, а Бельт. Недоглядел, недодумал, отвернулся и… Что теперь? Пока — пустота и непонимание, как подобное вообще возможно? А Ласка без памяти и еле-еле дышит, лицо в крови. На лицо лучше не смотреть: внутри все переворачивается, захлебываясь бессильной яростью. Но некому мстить, некого убивать.

Вдвоем с Орином они подняли Ласку и понесли ко двору.

— Жить она выживет, — Ирджин шел рядом, аккуратно придерживая голову. — Только… Сам понимаешь.

Понимает. Наир без глаз. Без зеркала Всевидящего. Заточили колышек, подстерегли и выкололи.

— И возможно… Только не кипятись, подумай, возможно, милосерднее было бы…

— Добить?