реклама
Бургер менюБургер меню

Екатерина Лесина – Жизнь решает все (страница 32)

18

Это место больше не пугает. Наверное, она, Элья Ван-Хаард заразилась болезнью Ырхыза, если треклятый зверинец кажется убежищем.

— Я прикажу вывести их на площадь, — сказал Ырхыз, откладывая селимбину. — Пусть они тоже посмотрят. Знаешь, там будет красиво.

Кому он рассказывает? Вирье, что сидя на корточках, раскладывает белые и черные палочки ему одному понятным узором? Ей? Своим зверятам, которых любит так, как умеет?

— И ты была права, Элы, еще слишком рано, чтобы что-то изменилось. Завтра начинается тонэту. Три на десять дней печали. Песни будут петь, родовод говорить, в поход готовить. Я выберу коня и седло, которое положат под голову. Я выберу меч и плеть. Я выберу щит и лук со стрелами.

Зачем мертвецу все это? Но Вирья приложил палец к губам, и Элья промолчала.

— Принесут кувшины с зерном и кумысом, на грудь положат старую подкову, для железных демонов, чтобы пропустили с миром.

Они заботятся о мертвецах больше, чем о живых.

А на Ун-Кааш ушедших отпускают. Ласточкины норы гробниц в камне, мраморные плиты со сложною резьбой, не затем ли, чтоб отвлечь внимание от смерти? В могилы уходят с пустыми руками. Седла, мечи и зерно нужны живым, а подковы… Старому железу место в кузне, но никак не на груди у мертвеца.

— Женщины сошьют кэфен. Сядут кругом, раскроят белый ситец каменным ножом, вденут в костяные иглы нити, и будут шить, передавая друг другу, чтобы на каждый стежок по слову доброму. Я видел, как шьют кэфен, давно… Они думают, что не помню, а я все помню. На нитке узел завязывать нельзя, а иглу надо держать «от себя». И думать только про хорошее. А я не мог про хорошее и плакал, что она уходит. Теперь и он уйдет. Это справедливо. Он уйдет, а я останусь. Я буду жить. Я разошлю по ханматам кошму и плеть, и в назначенный срок на площади перед хан-бурсой соберутся все шады и нойоны.

Сцерх глухо заворчал, поворачивая голову к двери. Лязгнул запор и в тишине раздались громкие шаги, на которые Ырхыз, впрочем, не обратил ни малейшего внимания. А идут-то двое, но второй — тихий, ступает легко.

— Они скажут нужные слова и поклонятся мне, как заведено от Ылаша. Сашиты принесут шкурки лис и горностаев, песцов и пятнистых рысей. Яру пришлют ковры. Люгамы — серебро и золото. Жынги — табуны…

— Откуда ты знаешь? — Элья переложила селембину, коснувшись струн. Тугие. Играть у нее не получится, даже пытаться не стоит — фейхт и селембина это смешно…

Но она больше не фейхт, да и Ырхыз, несмотря на то, что воин, неплохо управляется с инструментом. Ырхыз — человек. Самый важный в Наирате.

— Знаю. Я читал о том, как это было при отце, и еще раньше. В свитках Вайхе.

— В свитках всегда пишут красиво, — заметил Вирья, разрушая сложенный узор. — На самом деле все будет иначе.

Шаги приближались, но зверье, хоть и порыкивающее да поскрипывающее, оставалось вполне спокойным. Верно, кто-то свой, из служек. Вот темнота вылепила силуэт и, ожегшись пламенем из крохотной — ладонью прикрыть можно — лампы, отползла.

— Доброй ночи, Морхай. Топочешь громко, здесь надо тише, — сказал Ырхыз, открывая глаза. — И тебе доброй ночи, кхарнец. Не стоит бояться и прятаться. Будем говорить.

А небо все-таки рухнуло на землю, расцарапалось в кровь. И она, яркая, как лак на лепестках веера, разлилась рекой. И ступили в кровь небесную первые ряды взмыленных лошадей, коснулась ее утомленная сталь, печально хлопнула скопа на покосившемся стяге, и даже конские хвосты, обвитые серебряной сеткой, потянулись, желая коснуться бурой глади. Вперед, вперед — пели хлысты, месили грязь копыта. Река пересекала реку, торопилась. И маленькая Уми, зазевавшись, едва не упала в мутную воду. Подхватили, удержали, вырвав из седла, усадили в свое. Брат заботится о сестре. Брат заботится о власти. Она попыталась оглянуться, посмотреть, идет ли возок с Юымом, но за широкою спиной Агбая ничего было не видать. Только люди. Только кони. Только сталь да желтеющее небо.

— Скоро уже, — пообещал Агбай, ласково проводя по ее щеке. — Скоро будешь дома.

Дом? Она забыла, что там тоже дом. Она привыкла к дому другому, в который если и выпадет вернуться, то войной… Ырзых не отступит, Агбай не отступит. Так что делать слабой женщине? Смотреть на небо да пытаться не выпасть из седла.

И Уми запела старую песню:

 — Летящий стрелой конь —  Вот это гордость нойона.  Кольчуга, нервущаяся в бою —  Вот это кожа нойона.  Меч-алдаспан, рубящий голову с плеч—  Вот это руки нойона[2]

— Да можно его объездить, можно! — осмелевший кхарнец говорил громко, пылко, размахивая обглоданным бараньим ребром. Правда, в клетку, где помимо Вирьи сидел Ырхыз и Элья, он так и не был пущен.

Ему приходилось тянуться к угощениям сквозь решетку, а пузатый кубок и вовсе не протиснулся между прутьями. Вот и подливала Элья каждые несколько минут в стаканчик с наперсток размером. От вина ли, от волнения, но гость, раскраснелся. Отросшие волосы его растрепались, а рубаха покрылась мелкими пятнышками жира, соломенной трухой и ржавчиной. Морхай наблюдал за происходящим из тени, неподвижный и молчаливый, он всем своим видом выражал неодобрение. Впрочем, кагану было на то плевать.

— Вот и я думаю, что можно, — Ырхыз зачерпнул из горшочка жирного варева и принялся скатывать шарик.

Элья слушала разговор, мечтая о том, чтобы он закончился поскорее, а с ним и весь бесконечный день. Но день не кончался. Вот и еще одна встреча, на этот раз с человеком, который должен был присматривать за зверинцем, а вместо этого принес Вирье странное кушанье из белого риса, рыбы, изюма, орехов и мелко нарезанных листьев, которые не жевались и норовили застрять в глотке.

Человека звали Туран, и Элья помнила его по Гарраху. С ним она делила тогда сухую лепешку и вино, как сейчас делили на всех глиняный горшок с манцыгом и почти уже пустой кувшин с терпким белым вином. И того, со шрамом, тоже помнила.

— Ящер старый — это сильно плохо? — Ырхыз облизывал пальцы.

— Бадонги и старых объезжали. Я видел. А еще сцерхи умные, они знают, кого слушаться.

Они ведь одногодки, Туран и Ырхыз, только разные. Нет, пожалуй, не в том дело, что Ырхыз выше и крепче, и не в медной коже, волосы у обоих светлые, но у кагана что конская грива, а у кхарнца — пух одуванчиковый. И стихи пишут оба. Читали, под вино и сопение звериное, под напевы селембины и ритмичное постукивание вороньих глазок в руках примолкшего Вирьи.

Вот! Стихами они разные. По правилам сложены, да только у каждого правила свои. И правила, и миры. Как знать, что будет, когда миры столкнуться? Наверное, хорошо, что Элья стихов не помнила.

— Конем и вправду никого не удивишь, — продолжал Туран. — А вот сцерх… Он мягко идет. И быстро. Быстрее любой лошади. И нет ему препятствий: что ров, что вал, что стена. У вождя бадонгов сцерх самый крупный. На спину ему стелют пардусову шкуру. На шипы и лапы вешают браслеты золотые. А чешую расписывают, и так тонко, что каждая чешуйка по-своему, но одним узором. И ходит такой сцерх за вождем, как собака.

Врет. В какой-то момент Элья отчетливо поняла — врет светловолосый: мелко дрожит горло, мнут пальцы мочку уха, и нижняя губа покраснела, припухла оттого, что прикусывает ее кхарнец то и дело.

— Или лежит у ног повелителя своего, показывает, сколь грозен тот и славен, — закончил Туран.

Элья в очередной раз наполнила стакан-наперсток. Пригляделась к человеку, наново, как будто прежде и не видела. Показалось ли? Какой смысл в подобном вранье? Никакого. Разве что… Ну конечно, кхарнец — чужак, как и она. Боится Наирата и пытается найти покровителя, вот и старается быть полезным, надеясь на грядущие выгоды. Он знает, как угодить новому кагану, и угождает. Любит Ырхыз зверье и тех, кто при нем.

— Дурак ты, кхарнец, — беззлобно проворчал Ырхыз. — Пьяный дурак. Кашлюну за такое приличный наир должен голыми руками язык выдрать. Коня на сцерха променять, хех. А вот — чтоб лежал у ног или проехать разок для устрашения швали… Повезло тебе, кхарнец, что пользы в тебе пока больше, чем дури. Будем думать вместе над такой выездкой. Но главное — пораскинь мозгами над остальным. Цанхи в том деле одни не управятся. Там такое начнется… Но я хочу, чтобы каждая сволота, чтобы все! Каган Ырхыз усмирит любую тварь!

С облегчением отставив пустой кувшин, Элья откинулась на солому. Рядом, вьюном скользнув под бок, растянулся Вирья, подпер кулачками подбородок и, улыбнувшись, спросил:

— А тебе крылья спать не мешали? Ну раньше?

— Нет. Они не всегда жесткие. В бою вот или когда эман нужен. А если спать, тогда мягкие становятся.

— Как ваше стекло? — уточнил Вирья.

— Почти.

Ырхыз еще немного посопел, почесал шрам и произнес:

— Я прикажу, чтобы тебе не мешали, кашлюн. Получишь все, что будет нужно. А теперь уходи. Я устал.

Снова тяжело затопал Морхай и почти беззвучно пошел рядом кхарнец. Оба исчезли в темноте, а стук двери, если он и был, растворился в урчании сцерха.

Допив вино, Ырхыз вытер руки о солому, стащил кемзал и, накинув на Элью, велел:

— Подвинься. А ты, Вирья, расскажи мое любимое, про Белый Город.

Длинная рука легла поперек спины, притянув и ее, и Вирью, а шеи коснулось холодное кольцо. Ырхыз уснул мгновенно, еще до того, как ушел Туран, и погасла последняя лампа. Следом тихо засопел мальчишка, перевернулся во сне, обнял Элью за шею и забормотал что-то на своем языке. Она не слушала его и все силилась понять, почему вышло так, что первую ночь ясноокий каган, сердце Наирата, рука, узда и плеть, провел в зверинце?