Екатерина Лесина – Внучка берендеева в чародейской академии (страница 20)
Он кивнул и побледнел пуще прежнего.
И за живот схватился.
А это нехороший признак, стало быть, не помогло мое зелье. Всегда ж помогало, а тут… может, в городах какие-то особо ядреные глисты водятся, которым и зелье-то особое готовить надобно? Вот я и поинтересовалась:
— Как ваши глисты поживают?
— С-спасибо, х-хорошо, — процедил тот сквозь зубы, и на щеках красные пятна полыхнули. — То есть плохо… то есть никак! Нет у меня глистов!
Игнат это выкрикнул и рученькой за пояс себя мацнул, да только шабли-то при нем не было. В Акадэмиях с оружием ходить неможно.
— И вообще, отстань от меня! — Он вовсе невежливо спиною ко мне повернулся, сказавши царевичевым дружкам: — Прицепилась, что репей! Глисты ей, видишь ли, повсюду мерещатся… блажная, небось.
Обидно стало.
Вот оно как… я ему от души чистое помочь желала, а он блажною меня… и главное, прочие-то посмеиваются, весело им, стало быть…
— Блажных тут нет, — сказал другой царевичев дружок, который серед прочих выделялся статью. — Блажные за воротами остались…
Договорить ему не позволили.
Вновь загудело, а после дверца и отворилась, не та, в которую я вошла, но другая, каковой до сего моменту будто бы и не было. И вошел в нее мужчина преогроменный, небось, и на ярмарках таких не водют, а там-то всякого люду довольно, я давече сама глазеть ходила на бородатую бабу и теля двухголовое. И тут вылупилась…
Страшен, матушка ты моя родная!
Высоченный. Широченный. И с бородою косматой, которая, правда, в косицы заплетена, и этак хитро-прехитро. С каждое косицы лента спускается, а на ней — звоночек золоченый.
Голова же лысая, обритая и маслом духмяным натертая, видать, для пущего блеску. Я-то сразу запах учуяла, остальные же… остальные тоже глазели, позабывши про чины и смелость. Небось, сам Лойко, до чего высок, а все одно и до плеча оного мужчины не дотянется.
И выряжен тот престранно, в ремни какие-то, будто бы некто, видать, с остатку ума решил взнуздать оного великана, и взнуздал, а запрячь забыл.
Ремни широкие.
На одних — ножи крепятся, на других — штукенции непонятные, блискучие. На плечах его — обручья железные. И на запястьях. А от обручья к обручью идет рисунок, змеи красные да зеленые, и так славно рисованы, что будто бы живые.
— Доброго дня, господа студиозусы, — гулким басом произнес человек и поклонился. Стало видно, что голова его не полностью обрита, но на самом затылке имеется крохотный хвостик, ленточкою перехваченный.
ГЛАВА 15
О наставниках и последствиях мужского шовинизма
— Доброго дня и вам, сударь… — выступил старшой из царевых людей.
— Наставник Архип Полуэктович. Судари остались за воротами. Я же буду вашим учителем… и куратором. А это значится, что коли у вас вопросы появятся или еще какая блажь в головы дурные взбредет, то я буду и отвечать… ну или разбор учинять, взыскивать наказание с невиновных, награждать непричастных.
А ступал-то он легонько, будто бы и не было в нем весу вовсе.
И ноги босые.
— Наставник Архип Полуэктович, — повторил он, глядя в светлые глаза царевичева человека, и тот взгляд выдержал, ответил:
— Елисей.
— Евстигней, — представился другой, на рубашке которого виднелись черные бусины.
— Егор.
— Ерема.
Этот был рыжеват и чубат, а на носу веснушки проступали.
— Емельян…
Хмурый, серьезный, и не по вкусу ему наставник Архип Полуэктович…
— Еська, — широко улыбнулся последний, самый худой изо всех. — Но можно и Холера Ясная, откликнуся…
Называли себя и остальные, на ком наставник Архип Полуэктович задерживал свой взгляд. И до меня черед дошел.
— Зослава, — сказала я, холодея.
А ну как погонит?
— Зослава, значит. — Он не спешил гнать, но вдруг оказался рядом, руку протяни и коснешься, что ремней, что змей застывших. Вона, как уставились на меня рисованными круглыми глазьями. — Что ж, Зослава… нелегко тебе придется.
— Так она, — подал голос Лойко, — что, с нами учиться будет?
— Будет, — согласился Архип Полуэктович.
— Она ж баба!
— Женщина.
— Да кто ей вообще позволил…
— А это не твоего ума дело, студиозус… — Рука наставника Архипа Полуэктовича оказалась тяжелою, и от затрещины Лойко пополам согнулся. — Твоего ума дело — учить, чего скажут. Молчать, пока иное не дозволено. И надеяться, что, когда дурь из тебя повыбьют, хоть что-то да останется.
Лойко засопел, голову потирая. Хотел ответить зло, но смолчал, видать, доходчиво объяснял Архип Полуэктович.
— Что ж, вот и славно, ежели больше вопросов и возражений нет…
— Простите, наставник, — вперед выступил Евстигней, поклонился со всею обходительностью. — Никто из нас не ставит под сомнение мудрость тех, кто создал Акадэмию, однако же понятно удивление моих… собратьев.
Запнулся.
И стало быть, не почитал Лойко за собрата, то ли дело Ерема с Еською, которому не терпелось прям так, что он аж на месте приплясывал.
— Непривычно нам видеть женщину там, где издревле обучались мужчины… и мы беспокоимся единственно о здоровье сударыни Зославы, которое эта учеба способна подорвать…
Он говорил бы еще много, но был остановлен рукою Архипа Полуэктовича, каковой, я смотрю, оную руку для вразумления студиозусов использовал, не чинясь.
— Умный, стало быть?
— Не мне судить о том, — с притворною покорностью ответил Евстигней.
— Умник… а раз ты таков умник, то скажи мне, кого видишь. — И подтолкнул ко мне.
Как подтолкнул… от этакого тычка в плечи Евстигней на ногах не устоял, полетел, да прямехонько в меня, головою ткнулся в груди…
Еська засмеялся, но под взглядом Архипа Полуэктовича смолк.
Евстигней же, покрасневши, сделавшись с лица один в один, что свекла вареная, все ж нашел в себе силы поклониться.
— Прошу простить мою неловкость, сударыня Зослава…
А мне чего?
Простила.
Мне грудей для хорошего человека не жалко.
— Ты не расшаркивайся там, — прогудел Архип Полуэктович, — чай не во дворце, а говори, чего видишь…
Евстигней покраснел пуще прежнего и в бусину черную вцепился.
Вот странный человек, кто ж черные-то носит? Синие от шьют, из фирусы-камня выточенные, чтоб здоров был тот, кто рубаху носит, чтоб не тронул его ни взгляд дурной, ни лихоманка, ни тоска дорожная. Желтые, бурштыновые, на светлое сердце. Крас ные, из гернат-камня, на силу телесную и крепость душевную. Малахитовые — для спокойных снов да пути легкого, а вот черные… черными бусами мораньи пути усыпаны, а ходят по ним — души заблукавшие, которым нет дороги в вырай.
— Девку… простите, девушку вижу. Лет двадцати…
— Семнадцати! — поправила я. Ишь, вздумал девке годы набавлять! Сами набегут, оглянуться не успеешь.