Екатерина Лесина – Ненаследный князь (страница 94)
Странной горечью, дыханием своим, которое тоже ласка, прикосновениями… и вспыхнуть бы от стыда, опомниться, только нет никакого желания.
Есть ночь.
Есть мужчина. И она, Евдокия, все-таки женщина, хотя бы этой странной ночью. И остро ощущается близость его, беззаконная, что перед людьми, что перед богами… боги-то еще простят, а вот люди…
…нет людей.
Не здесь. Не сейчас о них думать. В этой прозрачной тьме, с которой не способна справиться свеча, страшно лишь остаться одной. И тянется Евдокия, цепляется за располосованные шрамами плечи, скользит, соскальзывает и снова тянется…
Дышит.
Сбивается через раз, захлебывается вязким, напоенным резкими травянистыми запахами воздухом. Задыхается почти и шепчет имя…
…в этот раз все иначе.
Нет спешки. И боли, которую хоть ждала, а все одно… нет ожидания чуда, потому что если по большой любви, то чудо обязано быть, а значит, не будет и горечи.
Разочарования.
В этот раз все по-честному…
— Ева, — он отстраняется и замирает, глядя в глаза, — Ева…
— Лихо…
Тихо сказала, шепотом, еще не стыдясь ни себя, ни внезапной, точно навороженной этой страсти, которая не для благовоспитанных дев… будет время потом, позже, оплакать и это свое падение, и глупость, и все то, о чем плачут женщины наутро…
…и утро будет.
Хорошо, что не скоро еще. И остается тянуться за его руками, дышать его дыханием, снимая его с губ.
Чтобы одно на двоих.
В ритме.
В танце, столь же древнем, как сам мир… и пусть боги завидуют, а люди помолчат. До утра.
Полурык-полустон. И спина напряженная, со вздувшимися горбами мышц. Щека к щеке. И шея мокрая, его и Евдокии тоже. Она слизывает капли кисловатого пота и прячет лицо на его груди.
— Ева… — Он разбирает пряди волос, перепутанных, связавших их если не навеки, как храмовые обеты, то всяко надолго. — Моя Евушка…
— Почему твоя?
Кажется, теперь ей все-таки стыдно, и стыд заставляет отворачиваться, искать на полу халат или рубашку… была ведь рубашка.
Куда подевалась?
Когда?
Лихослав не позволяет ускользнуть, держит крепко, к себе прижимает, повторяет имя на ухо, трогая его, пылающее от стыда, губами.
— Ева… моя…
— Ты меня презираешь?
Где-то далеко часы отмерили время, и бой их разносится по Цветочному павильону.
— Нет.
Хочется верить, но…
— Я ведь замужем не была, а… и снова вот… и, наверное, на роду написано…
— Не жалей.
— О чем?
— Ни о чем. — Он по-прежнему держит, и хорошо, потому что теперь можно сдаться, сказав себе, что у Евдокии нет иного выбора, подчиниться.
Остаться лежать.
На его плече и рядом, непозволительно близко… грехи она замолит, откупится от божьего гнева белыми голубями и еще дюжиной восковых свечей, тех, которые подороже… и смешно и горько. Разве можно с богами так, как с пожарным инспектором? Правда, брал тот отнюдь не голубями…
…Боги обходились дешевле.
— Ты красивая…
— Перестань.
— Почему?
— Просто… я не жалею. Наверное, не жалею…
— Так наверное или не жалеешь?
— Не жалею. — Во всяком случае пока, а о том, что будет дальше, Евдокия старалась не думать. В конце концов, до рассвета еще несколько часов… и пол жесткий, но вставать не хочется. А Лихослав дотягивается до кителя и набрасывает его на плечи Евдокии.
От кителя пахнет табаком.
— И правильно. — Он водит большим пальцем по переносице Евдокии вверх, и вниз, и снова вверх. По линии брови и по щеке тоже. — Выйдешь за меня замуж?
— Сейчас?
— В принципе.
— В принципе выйду.
Сказала и… и почему бы и нет?
…потому что не стоит обманываться. Ночь — это ночь, а жизнь — совсем даже другое… и если Евдокию прошлое ничему-то не учит, то…
— Кто тебя обидел, Ева? — Лихослав крепче обнял. И говорил по-прежнему на ухо, касаясь губами мочки… и рука, лежавшая на животе, живот поглаживала, и, наверное, не было в этом ничего-то такого особенного, поздно уже таиться от него, прикрываясь девичьей добродетелью, но Евдокия смущалась.
Краснела.
Радовалась, что краснота ее не видна. А сердце стучит… так и у Лихослава тоже, бухает, то замирая, то вдруг вскачь несется. Евдокия знает. И успокаивает его, всполошенное, прижимая ладонь к сухой жесткой коже.
…будто старый маменькин плащ гладишь, тот самый, которым она Евдокию от непогоды укрывала…
…и от страхов, когда Евдокия была мала и боялась, что молний, что грома, что теней под кроватью, не зная — бояться надобно людей.
…и спокойно вдруг, уютно.
— С чего ты взял, что меня обидели?
— Ты мне не веришь. И прячешься. Не от меня, ото всех… — Губы Лихослава коснулись пылающей щеки. — Придумала себе личину и прячешься…
— Какую личину?
— Серьезную. Ты, когда думаешь, что тебя не видят, нос чешешь… мизинцем… а обижаясь, губу нижнюю выпячиваешь.
— Неправда!
— Правда. А когда видят, то застываешь прямо… такое лицо становится… ненастоящее. Не твое. И колючки торчат во все стороны.
— Нету меня колючек. Выдумал тоже…
— Не выдумал. Торчат. Только я колючек, Ева, не боюсь…