реклама
Бургер менюБургер меню

Екатерина Лесина – На краю одиночества (страница 32)

18

И Анна поняла, что это проклятие стоило ему немалых сил. Острые черты лица сделались еще острее, а на шее проступили темные нити знаков, они тянулись к ушам, выходили на щеки, поднимались выше, скрываясь в волосах.

Сами эти волосы ныне пребывали в беспорядке.

И пахло от Аполлона Евстахиевича нехорошо, кисловатым потом, болезнью.

– Вы… как себя чувствуете? – спросила Анна.

– Ишь ты… и заботливая, – он покачал головой, будто сомневаясь, стоит ли говорить. – Садись, девонька, поговорим… дело-то такое… нехорошее дело.

Наверное, со стороны они выглядели донельзя жалко, и Анна, и этот сгорбившийся, разом утративший былой лоск старик, на которого будто бы разом навалились все прожитые годы.

Но… был кипрейный чай.

Мед.

Фарфор, – теперь Анне было удивительно, что она жалела его. Чего ради? Кого ради прятала, отказывая себе в малом этом удовольствии?

Варенье.

Солнечный свет, проникавший сквозь окна. Он кружевом ложился на теплые доски пола, и в доме пахло этим светом, деревом и мастикой. Боль отступала, откатывалась приливом. И Анна наслаждалась каждым мгновеньем странного этого чаепития.

– Видишь ли… – Аполлон Евстахиевич достал из нагрудного кармана гребешок, покрутил и обратно вернув, решивши, верно, что чесать волосы за столом – не лучшая идея. – Твое проклятье, оно как бы и не твое, наведенное.

– Я знаю.

– Ишь ты, знает она… – вместо гребешка появилась тонкая палочка с серебряной иглой на конце. – Руку дай.

Анна протянула руку, и поморщилась, когда игла вспорола кожу на запястье. Кровь посыпалась алым бисером в тарелку, заботливо подставленную мастером.

Снова фарфор.

Из того же сервиза. Откуда он вообще взялся? Или… был куплен еще Никанором в числе прочих вещей, показавшихся тому необходимыми. Оно и верно, куда в приличном обществе и без сервиза.

Старик сдавил пальцами ранку, и та закрылась.

– Вот так… – лужица крови была красной, яркой, что варенье. И когда в нее опустился стеклянный шарик, на сей раз мелкий, чуть больше горошины, кровь потянулась к нему, обняла, впиталась. – Ишь ты… так вот, девонька, такие проклятья, их и без того снять непросто, ибо материно слово миром слышится. А над твоим еще и поработали… руки бы им пообрывать за этакую самодеятельность.

– Благодаря этой самодеятельности я в принципе жива, – сочла нужным уточнить Анна.

Она не могла оторвать взгляда от этого шара.

Круглого.

Темного.

Алого, что драгоценный камень. Куда более яркого, нежели все драгоценные камни разом.

– Твоя правда, твоя… на вот, – камень ей протянули, и Анна подставила ладонь. Надо же, горячий какой. И кровь, в нем запертая, переливается, перекатывается, завораживая. Анна и дышать-то перестала. – Так и ладно… но мы не о том. Снять уже не выйдет. Чем больше его дергали, тем крепче оно в тебя врастало.

Вот и все.

Наверное, стоит сказать спасибо, наверное…

– Не спеши, девонька. Не спеши… снять не выйдет, а вот вернуть – так оно вполне получится. Это уже совсем иное… – Аполлон Евстахиевич сцепил руки. Какие бледные. А кольцо, напротив, темное, почти черное. То ли от времени, то ли оттого, что чисткой его хозяин себя не утруждал. – Проклятье всегда помнит руки, его сотворившие. И те, другие, которые передали. И связь эта не разорвется с годами, истончится, что верно, а в твоем случае и вовсе до невозможности.

Он помолчал.

Поднял пустую уже чашку, поднес к губам и отставил.

– В ином случае я просто провел бы обряд, а вот теперь… без крови не обойтись.

– Чьей? – Анна оторвала взгляд от шара.

– Не твоей, девонька… не твоей… надо найти твою мать, а уж там… там оно и решится.

Найти и…

И что?

Спросить у этой женщины, в чем провинилась Анна? И услышать, что вины никакой нет, что она, эта женщина, всего-то и хотела, что жить? Разве это преступление, хотеть жить?

– А если… – Анна сжала горячий камень в руке. – Если бы я умерла, проклятье…

– Исчезло бы вместе с тобой.

Тогда… тогда странно, что Анну просто-напросто не убили. Чего стоило, положить подушку на лицо младенчика, придавить… и теперь ей отчаянно хочется верить, что это неспроста, что…

– Не спеши, девонька, – сухая холодная рука протянулась к ней. – Все не так просто, как тебе кажется.

Куда уж сложнее.

– Но мы разберемся… всенепременно разберемся… а ты иди, тебе отдохнуть надобно… и охламонам пока не говори ничего.

Он взмахнул рукой.

– Мне еще оглядеться надо. 

Глава 14

…градоправитель, почтеннейший Михайло Евстратьевич Таржицкий, и вправду был человеком немалых достоинств. Отправленный некогда в тихий городишко, – поговаривали, что на прежнем месте случилась некая некрасивая история, связанная то ли с девицей, то ли с деньгами, – он не стал печалиться, но огляделся и признал оный городишко вполне годным. Несколько запущенным в силу полнейшего равнодушия прошлого градоправителя к делам местечковым, но все одно весьма и весьма перспективным.

Были бы деньги.

Денег было немного. Сперва. Однако Михайло Евстратьевич оказался человеком весьма деятельным, а еще обладающим немалыми талантами, особенно во всем, что касалось добывания этих самых денег.

Вот и появились в Йельске мощеные улицы.

Мусорные урны.

Дворники, как и положено. Очнулось ото сна полицейское управление, скоренько наведя порядок среди людей лихих, благо, таковых в Йельске было немного. Городишко оживал. Не сказать, чтобы быстро, но все же местные жители, настроенные к Таржицкому сперва весьма и весьма скептически, все больше уверялись: иного градоправителя им и не надобно.

 Ныне дражайший Михайло Евстратьевич изволил трапезничать.

Он успел оценить севрюжью уху, закусивши ее пирожками с зайчатиной, которые тут щедро посыпали рубленой зеленью для аромату. На очереди была тушеная дичина, кабаньи щеки, натертые чесноком и душистыми травами. Ждали высочайшего внимания налистники и творог, мешаный с фруктами и украшенный горою взбитых сливок.

Ел Михайло Евстратьевич неспешно и даже неудобный гость не способен был лишить его аппетиту. Разве что раздражал безмерно, что самим своим видом, что нежеланием трапезу разделить. Виделось в этакой сдержанности нечто донельзя противоестественное.

Сидит сыч сычем.

Глядит этак, снисходительно. И молчит, молчит… ему бы, поганцу этакому, – вот не было печали, – в соответствие с моментом бы войти, надеясь, что вопрос его решен будет правильно. Впрочем… тут ни у гостя, ни у самого Михайло Евстратьевича не возникало сомнений, что компромисса достигнуть не выйдет.

Уж больно тема… скользкая.

И вытерши пальцы салфеточкой, – насыщения Таржицкий пока не ощутил, лишь желание трапезу продолжить, благо, бок был рядышком, – он поинтересовался:

– Стало быть, любезный Глеб… простите, как вас по батюшке?

Гость поморщился и сказал:

– Без батюшки.

Надо же… выходит, права была супружница, когда рассказывала… нет, бабы-то слухи собирают, что сороки блестяшки, да только выходит, что и в том есть своя польза. Впрочем, к годам немалым Михайло Евстратьевич убедился, что польза имеется у всего.

В том числе и у слухов.

Он окинул взглядом суховатое и простоватое, чего греха таить, лицо гостя, на котором застыло выражение преравнодушное, будто бы весь этот разговор был по меньшей мере Белову не интересен, и продолжил:

– Решили все ж обосноваться в наших краях…