Екатерина Каретникова – Шесть баллов по Рихтеру (страница 4)
Еще он рассказывал мне сказки про меня. Как однажды я напишу книгу. Про любовь, конечно. Я же все время что-то пишу. То сообщения ему в мессенджер, то дневник, то блог в соцсети. Так вот, я напишу роман, но там будет не только про любовь. А еще про страшное, которое однажды навалилось на город и чуть не задушило его. Но все закончилось хорошо. Не для страшного, для города. И мой роман непременно опубликуют огромным тиражом и… Вот тут я начинала смеяться и продолжать, что выкупать этот тираж придется… Но он не давал мне договорить. И мы целовались. Просто сидели на диване и целовались. А потом я касалась легко-легко его пальцев и уже долго-долго не убирала руку, жалея только об одном: что не могу передать свою силу и гибкость ему. Я бы пережила. Мне на клавиатуре можно набирать что угодно и одной рукой. Это же не пианино.
Я знала, что люблю его, люблю как-то уж совсем невозможно, и что это еще обернется для меня то ли самым огромным счастьем, то ли самым чудовищным горем. Второе, хоть пока ничто этого не предвещало, мне казалось, случится скорее, чем первое. И я не слишком сильно ошиблась. Если только с местом и со временем.
Глава четвертая. Покинуть территорию
– Ничего не будет, – сказала я. – Ничего не будет, если я не увижу его еще месяц. Или полгода. Или год.
Голос прозвучал странно, как будто и не мой. Тоненький он был, почти звенящий. А я с детства разговаривала басом. Ну ладно, не басом, но не пищала никогда. Только вот сейчас.
Наверное, потому что все менялось. Менялось с головокружительной скоростью. Каждый час, каждую минуту.
Я подошла к зеркалу и увидела, что лицо тоже изменилось. Оно стало бледнее, глаза потемнели, губы распухли. А нечего было кусать и думать, о чем не надо.
Но думать, о чем надо, у меня не получалось уже очень давно. Неделю. Или две. Я точно не помнила.
В последнее время дни слились в сплошную муть и мглу, и я с трудом вспоминала, что случилось вчера, что позавчера, а что в прошлую пятницу. Да это было и не важно, на самом-то деле.
Я открыла окно, посмотрела на голубей, ковылявших по газону, на соседа с грязно-белой собачкой. Как будто все осталось по-прежнему.
Все осталось по-прежнему, только мы оказались на разных планетах. Мы – это я и человек, без которого весь мой придуманный мир тускнел и рушился. А может, вовсе и не придуманный, а единственно настоящий.
Как смешно – Рихтер никогда не верил, что я его люблю. Он находил какие-то логичные объяснения тому, что я делаю. Находил и сам верил в них. Он даже почти придумал меня, но такую, что я сама себя не узнала. Я бы и о том, что придумал, не узнала, если бы он случайно не проболтался. Или не случайно. Может, ему стало интересно, что я скажу. А мне было нечего сказать. Я растерялась так, что забыла обо всем на свете. Забыла обо всем на свете и почти разучилась говорить.
Но теперь мы оказались на разных планетах. Или на разных материках. Или на противоположных сторонах жизни. Я точно не знала. И не понимала – зачем. Видимо, чтобы жили, как все, а не выдумывали какие-то чудеса.
Собственно, в последнее время чудес хватало и без нас. Их так густо раскидало вокруг, что от самой обычности почти ничего не осталось. Разве что газон под окном. Разве что сосед с грязно-белым пуделем.
– Поцелуй меня, – сказала я. – Поцелуй меня, потому что я боюсь.
Рихтер не ответил. Не ответил и не поцеловал. Он смотрел с фотографии странными, почти незнакомыми глазами, и от этого взгляда мне становилось страшнее и страшнее. В его лице не было ни тени улыбки. В его лице не осталось ни капли света. Ничего в нем не осталось, кроме отчаяния.
Если бы я просила не фотографию, он бы, конечно, отозвался. Он всегда отвечал на все вопросы. И никогда не делал вид, что не слышит, как я о чем-то прошу. Но сейчас он не мог ни ответить, ни поцеловать – ничего. Только смотреть с фотографии почти незнакомыми глазами, из которых лилось отчаяние.
– А если я скажу тебе, чего хочу на самом деле?
Рихтер пожал плечами. У него смеялись глаза, смеялись губы, все лицо смеялось. А я сделала вид, что сейчас обижусь.
– Ну ладно, не скажу. И ты так никогда и не узнаешь. Вообще, никогда, честно.
И вот это было уже действительно честно, потому что я точно никогда бы ему не рассказала правду. Я ее и сама боялась. Пусть бы все происходило без слов. И пусть бы напоминало когда-то дувший между соснами морской ветер. Или солнечные лучи, раскалившие влажный песок так, что на него больно было наступать босыми ногами. Или чтобы летело как волна, накрывающая мир от горизонта до горизонта.
Но так могло быть когда-то, пока он был рядом.
Может быть, когда-нибудь так и будет. Если мир снова перевернется с головы на ноги. Но чем больше проходило времени, тем меньше я верила в это.
Опять почему-то захотелось реветь. Я подошла к его фотографии, посмотрела привычно. Он как будто спрашивал.
– Я не устала, – ответила я. – И у меня полно еще сил. Просто если бы ты мне хоть раз сказал… (тут я поняла, что так говорить нечестно и поправилась), если бы ты мне сейчас сказал, что любишь. Понимаешь? Словами сказал бы, самыми простыми словами, чтобы даже я поняла и не искала никаких подтекстов. Тогда мне было бы легче. Но если нет, ничего, я и так смогу.
Он смотрел с фотографии – все тот же и совсем чужой. Человек, которого я любила. Человек, рядом с которым мне было плевать на все условности, приличия, возможности и невозможности. Человек, который придумал меня, и человек, которого придумала я.
– Я пошла, – шепнула я, потому что голос пропал.
Он не ответил. Я подумала, что забирать фотографию с собой не буду. Пусть она меня ждет здесь. Пусть как будто он меня ждет здесь.
Я надела плащ, влезла в сапоги и минуты три примерялась перед зеркалом: с зонтиком идти, или так. Зонт-трость мог спасти от собаки. Или от соседа, спившегося до мании преследования. Правда, может, и от мании преследования – точно я бы не сказала. Сейчас ничего нельзя было сказать точно, а особенно о том, нормален человек или уже свихнулся и ловит новую, слышимую только ему одному волну.
Про себя я тоже этого не знала и могла только надеяться.
Отбиться от кого-нибудь зонт-трость, может, и помог бы, а вот спастись от дождя – нет. Не те нынче шли дожди, совсем не те. От них не спасали ни зонты, ни плащи, ни склеенные из полиэтилена домики-на-одного, которыми когда-то накрывались на реке местные рыболовы. Впрочем, приезжие накрывались тоже. Это было удобно, дешево и сердито. К тому же полиэтиленовые домики легко помещались в любой рюкзак пешего туриста, а не только в багажник автомобиля. И их не мог промочить насквозь ни один ливень. Тогдашний ливень.
Теперь все изменилось. Изменилось непонятно и страшно. И клееных домиков-на-одного почти не осталось. Если домик не может спасти, зачем его клеить?
В общем, зонт я не взяла. Зато капюшон надвинула так, что мир показался далеким и узким, как из щели.
У первого кордона меня остановили, но я не испугалась. На первом кордоне все было почти как в городе.
– Вы слышали прогноз? – спросил у меня лейтенант в блестящей черной форме, с противогазом на спине.
– Слышала, – кивнула я и попыталась спокойно улыбнуться из-под капюшона.
– Суицидница, что ли? – проворчал он.
Беззлобно, почти равнодушно.
– Нет, что вы, – возмутилась я. – Это не мой профиль.
– Да не останется у тебя с таким прогнозом никакого профиля. Косточек не найдут.
С этим спорить было трудно. Не найдут, да и искать скорее всего не будут. Это первых искали, лихорадочно и долго. Вторых искали, методично и безнадежно. Третьих тоже еще искали, как-то. А теперь – какой смысл?
– Обойдется, – сказала я.
Как будто успокоила. Как будто ему было нужно, чтобы я его успокаивала.
– Ну, вам жить, – вздохнул он.
И вернул мне пропуск.
– Именно, – оптимистично согласилась я.
На втором кордоне светских бесед уже не вели. Пропуск нужно было засунуть в щель и несколько бесконечных минут топтаться под стеной. Топтаться и ждать: то ли пропустят дальше, то ли вернут назад. Впрочем, рассказывали, что есть и третий вариант – самый поганый.
Майка с третьего этажа говорила, что ее Сенечку прихватили на втором кордоне и что-то там заподозрили. Не то в пропуске, не то в лице. Пропуск порезали в лоскуты, лицо – не то, чтоб, но неделю он из дома не выходил, даже в капюшоне.
Я подумала, что, если бы на месте Сенечки был тот, из-за кого я плюнула сейчас на все прогнозы, я бы три раза умерла, но один из этих раз был бы от счастья. Потому что Сенечка остался дома, с Майкой. И пропуск себе новый выправил, и лицо пришло в норму.
Над щелью что-то загудело, мигнула красная лампочка. Сердце дернулось и облилось теплой болью. Красная – «стоп», мы же все это знаем, с самого детства.
Но пропуск выполз из щели вполне целенький, со свежим штампом.
Я схватила его, чуть не промахнувшись, потому что руку свело нервной судорогой и пальцы плохо слушались.
Впереди был третий кордон, а дальше – дальше я не знала. Ни пути, ни прогноза.
Месяц назад это оказалось странно и больно. Не то, чтоб нестерпимо, но слезы были уже где-то близко.
А ведь я только проснулась. Только проснулась и уже чувствовала, что мышцы ноют, как будто по ним проехал велосипед. Не слишком тяжелый, но и не игрушечный. В голове было пусто и гулко, в ушах шуршала вата, рот пересох так, что не хотелось открывать.