Екатерина Глаголева – Роковое время (страница 12)
– Приехал землю у нас отнимать – должен я был о том общество предупредить или нет? – сердито пыхтел Андриан Карпович. – А он давай поклепы слать в Петербург! Составил какую-то комиссию из чиновников, сокрыто от меня. Мужики бунтуют – я же в том оказался виноват, а почему? Я доныне не знаю. А государь мне пишет…
Денисов отомкнул ключиком ящик письменного стола, вынул оттуда бумагу, развернул и стал читать, держа ее в вытянутой руке:
– Огласка в непристойном виде, – он со значением поднял указательный палец, – указа моего на имя ваше от десятого декабря, вопреки прямого смысла моих повелений и словесных советов, до вас дошедших, снова палец вверх, – была главной причиной столь необычайного разлития духа неповиновения и своеволия между помещичьими крестьянами на Салу и в миусском начальстве.
Он сложил бумагу и снова убрал ее в ящик.
– Явился сюда, думал помыкать мною, ан не на того напал! Вот и мстит. Завел амуры с женой почтмейстера, она со всех важных писем ему копии снимает, я уж знаю. Свои только с нарочными шлю. Колет мне глаза винными откупами, а сам? С полицмейстером сговорился, чтоб на Песчаную улицу никого из мужского пола не пускали, когда он ходит туда баб брюхатить. Позавчера осрамился: отправил к Мартыновке Атаманский полк, а мужики-то не промах – выставили разъезды и караулы, вовремя подняли тревогу и нападение отразили; одна только сотня в слободу и ворвалась, а потом едва спаслась вплавь через реку. Он думал, что я за него всю работу делать стану, а он будет свои белы ручки лишь чернилами марать, о победах рапортуя, – нет уж, пусть сам потрудится. Донской казак честь не кинет, хоть головушка сгинет.
В Аксайскую вернулись к ночи; Пушкина снова трясло в лихорадке.
– Доктор, помогите! – просипел он, жалко взглядывая на Рудыковского блестевшими от жара глазами.
– Да как же вас лечить, если вы меня не слушаетесь!
– Буду слушаться!
Новый стакан с хиной заставил его содрогнуться всем телом. Больного закутали в шинели и уложили спать.
Разлившиеся во всю ширь Дон и Аксай отличались друг от друга только цветом воды: аксайская была светлее. Пользуясь оказией, генерал Раевский захотел осмотреть Старочеркасск – колыбель донского казачества; Пушкин тоже напросился в шлюпку, хотя был еще бледен и слаб после давешнего приступа. «Вот уж охота пуще неволи!» – неодобрительно подумал про себя Рудыковский.
Лодки неспешно скользили по воде. От красоты одетых свежей зеленью берегов сердце замирало в сладкой истоме: хотелось упасть навзничь в траву на холме и смотреть в бесконечное небо с караванами облаков, отражавшимися в зеркале Дона.
Старочеркасск был залит водою; жилых домов, теснившихся на кривых улочках и в переулках, осталось не больше семисот. Казацкую столицу разжаловали в станицу, чиновники перебрались в Новочеркасск, но кое-кто из старожилов остался в старинных усадьбах на косогорах, выглядывавших из-за разросшихся садов. Нетронутыми стояли только старинные церкви, хранительницы памяти о былом: Ратная – в том самом месте, откуда казаки с давних пор отправлялись в походы, и Воскресенский собор на майдане, сверкавший золотыми крестами на девяти маковках. Позолоченный резной иконостас из трех приделов поражал своей огромностью и тщательностью письма. Путешественники помолились, поставили свечки, думая каждый о своем, и двинулись к выходу, стараясь ступать как можно легче по чугунным плитам, которыми войсковой атаман Ефремов полвека назад вымостил собор вместо сгоревших в пожаре дубовых полов. Внук его, вызвавшийся в провожатые, подвел Раевских к западному входу и указал на вмурованные в стену, по обе стороны от дверей, кандалы и железную цепь. Этими цепями был прикован здесь разбойник Стенька Разин, разбитый под Кагальницким городком войсковым атаманом Корнилой Яковлевым и выставленный на позор.
Полтора века минуло с тех пор, а земля и поныне сочится кровью, стонет по ночам эхом воплей замученных. Велики были злодеяния разинцев, бесстыдно обманутых своим предводителем, чтобы грабить господ и купцов (впрочем, народ всему верит, лишь бы бесчинства свои оправдать), но и царские казни внушали ужас своею жестокостью. Три месяца продолжалось кровопролитие, пока князь Долгорукий не укротил буйство разбойников, перевешав, изрубив и посадив на кол одиннадцать тысяч человек – и правых, и виноватых. Корнила же Яковлев, находившийся тогда в Москве, первым принес присягу на верность царю Алексею Михайловичу: прежде казаки ему в крестном целовании отказывали. Прибежав на Дон, он клятву свою исполнил – Разина полонил и отправил в Москву на расправу. Через девять лет после того преставился и здесь же, в соборе, упокоился…
Обратно плыли в задумчивости, только девочки, как сороки, стрекотали между собой по-итальянски.
Ладные деревянные дачи манили к себе, суля отдых и прохладу. У одной из них, не удержавшись, сошли на берег. Она принадлежала вдове атамана Василия Орлова, и оказалось, что брат покойного, Алексей Петрович, тоже здесь, с час как приехал. Обрадовавшись, Раевский пошел с ним повидаться.
Все еще черноволосый, круглолицый и густобровый, Орлов не производил впечатления больного, хотя и объявил, что едет лечиться на воды. На толстом пальце красовался перстень с литерой А в круге; это можно было бы принять за вензель, если не знать, что круг Орлов вычертил сам, дабы уничтожить римскую единицу: перстень был ему подарен Александром I, которому командир лейб-гвардии Казачьего полка служить не пожелал и вышел в отставку «по старости», хотя только-только разменял тогда пятый десяток. После взаимных расспросов о здоровье и общих знакомых Раевский осторожно спросил, чтó Алексей Петрович думает о нынешних делах.
– Разврат! – махнул рукой Орлов. – Разврат, помноженный на нашу дикость! При Павле Петровиче такого не было бы. Трепетали бы!
Николай Николаевич ждал пояснений.
– Зачем учредили лейб-гвардии Казачий полк? Чтобы казаки в столице пообтесались, приучились к дисциплине и приличному обхождению и принесли потом все это на Дон, а они что переняли? Везде роскошь азиатская, карточная игра до безумия, пьянство, срам! Разве что по-французски брехать научились. И тут вдруг оказалось, что за богатством-то в далекие походы, как прежде, ходить и не надо, все под боком – матушка-земля щедро родит. Мужиков сперва покупали без земли, на вывод, а затем и покупать перестали: раз сами прибегают, значит, Бог послал; подсунуть ему «гумагу», он, ничего не ведая, крестик выведет – сам ярмо себе на шею наденет. Только легкие-то деньги развращают больше всего, потому что так же легко утекают, и нужно их все больше и больше. Приноровились, помимо пшеницы и коней, еще и водкой торговать, которую сами гнали, – ан Денисов ввел винные откупа!
– Так царь с этим покончить желает? – догадался Раевский. – Ввести, как везде, монополию, подати, пошлины? О воле речи нет?
Орлов покрутил головой.
– Мужиков учат-учат, а все не впрок. До Бога высоко, до царя далеко. Им бы прежде Денисову поклониться, а они все выше головы прыгнуть хотят. Так пусть знают теперь: упадешь в ножки царю – получишь себе в заступники Чернышева.
На берегу Рудыковский воевал с упрямым больным:
– Пушкин, наденьте шинель!
– Жарко, мóчи нет!
– Потерпите! Все лучше, чем лихорадка.
– Нет, уж лучше лихорадка!
– Ну как знаете!
За Доном снова сели в кареты и пустились в путь по Кавказскому тракту. Раевский проезжал здесь впервые четверть века назад, ничего теперь не узнавал и очень этому радовался: вместо безводной и безлюдной степи с редкими землянками путешественники встречали большие селения с колодцами и прудами и почтовые станции с постоялыми дворами. Уездный город Ставрополь оказался густо населенным, с казенными и купеческими домами из ракушечника; в темной зелени плодовых садов алыми искрами сверкали вишни. Там, впрочем, задерживаться не стали и к вечеру прибыли в село Саблинское, лежавшее в продуваемой ветром глубокой балке с неширокой и неглубокой, но шумной речкой. До Георгиевска оставалось верст тридцать пять, но все небо затянуло черными грозовыми тучами, вдалеке уже погромыхивал гром, поэтому решили заночевать здесь.
Село было казенное, с волостным правлением, помещавшимся в избе-пятистенке; в сарае стояли две бочки с водой и насос – на случай пожара. Женщин оставили на постоялом дворе, где имелись две комнатки с кроватями, мужчины же разошлись по избам. Едва успели выпрячь лошадей и развести их по сараям, как треснула небесная твердь, распоротая лезвием молнии; от грохота голова сама втянулась в плечи. Огня не зажигали, только лампадки светились у темных ликов в красном углу; хозяева стояли перед ними на коленях и крестились, творя молитву; каждая новая вспышка заставляла их вздрагивать и креститься чаще. Наконец громовые раскаты начали удаляться, зато хлынул гремучий ливень.
– Доктор, я болен!
Пушкин сидел на лавке; потемневшие от пота каштановые пряди прилипли ко лбу, на щеках играл нездоровый румянец. Рудыковский вздохнул и спросил воды, чтобы развести порошок. Хозяин, помявшись, сказал, что его благородие здешнюю воду пить побрезгует: не больно хороша. Евстафий Петрович осторожно отпил из кружки. Вода, действительно, имела неприятный железистый привкус; не хватало еще вызвать расстройство желудка вдобавок к лихорадке! Подумав, он послал человека за бутылкой вина; смешал вино с остатками родниковой воды из фляжки, подогрел и дал выпить повеселевшему Пушкину.