18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Екатерина Глаголева – Приключения Оффенбаха в Америке (страница 3)

18

Можно любить музыку и быть при этом врачом, инженером, промышленником, коммерсантом или политиком – не повредит. Мой благодетель граф де Морни, крестный отец Огюста (кстати, через месяц после крестин его повысили до герцога), был главой Законодательного собрания и удачливым дельцом, что не мешало ему сочинять водевили под псевдонимом «виконт де Сен-Реми». Я слегка помог ему с партитурой «Мужа по незнанию» (так, самую малость: оркестровал увертюру, куплеты, финал), а уж к «Месье Шуфлери останется дома» все музыкальные номера написал сам, чем обрадовал его, а не обидел. Но если музыка становится твоей единственной страстью, это беда: нужно либо иметь большой талант, либо умереть.

Мое первое сочинение – «Дивертисмент на швейцарские мелодии» – напечатали в Кёльне, когда мне было двенадцать лет. Отец этим очень гордился. Он тоже писал музыку, но больше религиозную, например, кантату «Эсфирь, царица Персии» для праздника Пурим. Отец верил в мой талант, им же выпестованный (Исаак родил Иакова…), потому и отвез меня в Париж. Он мечтал о том, что я окончу Консерваторию, но я бросил ее через два года. Что мне там было делать? Мрачное здание, похожее на тюрьму, с отдельными входами для юношей и девушек и казарменной дисциплиной. Консерватория закладывает основы, преподает правила искусства, но не будит вдохновения – за вдохновением надо идти в театр, в свет, на танцы в Мабиль! Впитывать его из парижского воздуха! За три года в оркестре «Опера-Комик», вытвердив почти наизусть полтора десятка партитур Обера[1], я научился гораздо большему в области композиции и оркестровки, чем мог бы узнать в классе Фроманталя Галеви или даже самого директора Керубини, а выступления в аристократических салонах и на бенефисах сделали меня артистом. (Я отпустил волосы до плеч, подражая Ференцу Листу, и научился энергично ими встряхивать во время игры; однажды я упал в «обморок» рядом с истомленной негой виолончелью, дамы бросились воскрешать меня нюхательными солями, от которых я в самом деле чуть не лишился чувств, зато моя репутация виртуоза заметно окрепла.) Чего я мог добиться в Консерватории? Меня как иностранца даже не допустили бы к конкурсу на Римскую премию. Велика важность! Альфонс Тис, Ксавье Буассело, Жорж Буске – вам что-нибудь говорят эти имена? Все они получили Римскую премию. А еще шесть лауреатов почли за честь отдать свои произведения в мой театр «Буфф-Паризьен»! При этом маэстро Жак не загордился, а продолжал учиться у других (надеюсь, Берлиоз не узнал, что я пользовался его трактатом об инструментовке, когда писал партии валторны и трубы для «Рейнских русалок») и своим каноном из «Разбойников» вполне убедительно доказал, что прекрасно владеет контрапунктом. Господа критики могут сколько угодно называть меня недоучкой, их плевки до меня не долетают – уж очень высоко они задирают нос.

Я разочаровал отца не только тем, что ушел из Консерватории: я отрекся от веры, в которой был рожден. Но не потому что «культурный сын еврейства», пользуясь словами Вагнера, просто обязан так поступить, чтобы «избавиться от проклятия Агасфера». Если бы я этого не сделал, то не смог бы жениться на Эрминии. Гуно заставили пойти под венец с дочкой коллеги Циммермана, Бизе посватался к дочке своего учителя Галеви, я же мечтал о девушке совершенно иного круга, и мне не навязали ее, а заставили заслужить. Переход в католичество был лишь одним из условий, выставленных ее родителями, причем не самым главным: прежде я должен был иметь успех за границей. Я поехал в Лондон, выступил там перед королевой Викторией, принцем Альбертом и прочей венценосной публикой, вернулся и получил руку королевы моего сердца. Отец в конце концов простил мое вероотступничество. Он понял, как ему повезло, что у него непослушный сын. Уж если на то пошло, то в детстве он запрещал мне играть на виолончели – слишком громоздком инструменте для моего хилого телосложения, так что поначалу я учился тайно, а потом въехал на виолончели в парижский бомонд, точно на боевом коне! Меня и в Консерваторию-то приняли только потому, что желающих играть на виолончели было мало: наибольшим спросом пользовались рояль и скрипка. (Ференца Листа, например, не взяли.) Да здравствует непослушание! Отец Адана, преподававший игру на рояле в Парижской Консерватории, не желал, чтобы сын пошел по его стопам, но Адольф тайно и усердно занимался музыкой, и когда ему исполнилось четырнадцать, отец с удивлением увидел его среди студентов Консерватории – но не своих, а Франсуа-Адриена Буальдьё, в классе композиции. Отец Берлиоза, напротив, хотел, чтобы сын избрал себе его стезю, то есть стал врачом. Позволив Гектору научиться играть на дудочке, флейте и гитаре, он строго-настрого запретил ему и близко подходить к роялю, а в семнадцать лет отправил в Париж изучать медицину, но вместо анатомического театра Берлиоз часами просиживал в библиотеке при Консерватории над партитурами Глюка, а случайно оказавшиеся у него деньги тратил на походы в Оперу. Да что там, если бы Вольфганг Амадей Моцарт во всём слушался своего отца, он так и остался бы придворным музыкантом взбалмошного архиепископа.

У меня всего один сын, а у отца нас было трое: Юлиус (во Франции он стал Жюлем), я и Михель. Любил ли отец нас всех одинаково? Мне кажется, он всё же предпочитал меня, отводя Юлиусу, хоть он и старше, роль моей опоры. Жюль это чувствовал и, конечно же, ревновал[2]… А Михель, самый младший в семье, был не менее талантлив, чем я (по крайней мере, как виолончелист), но внезапно умер, не дожив до пятнадцати лет. Это было огромное горе для всех нас, матушка так от него и не оправилась и угасла сама – ровно через девять месяцев… Лишь бы мой Огюст был здоров; у меня ведь нет трех сыновей. Как я перепугался шесть лет назад, когда он упал с пони и расшибся! К тому же лошадь разбила копытом ему лицо, раскроив его миленький носик пополам! Ударь она чуть повыше – и мальчика было бы не спасти. К счастью, в Этрета отдыхал тогда знаменитый хирург; он зашивал раны целых полтора часа – я совершенно извелся за это время. Как раз тогда Франция объявила Пруссии войну; я не обратил на это никакого внимания, поглощенный куда более важными заботами.

Мой отец верил в меня с теми же простодушием и добросовестностью, с какими ходил в синагогу. Когда я узнал, что он сложил с себя обязанности кантора, то немедленно послал Жюля в Кёльн: что-то не так. Отцу перевалило за семьдесят, но двумя годами раньше, когда я привез к нему свою повинную голову, Эрминию и нашу маленькую Берту, он был бодр и крепок, Эрминию полюбил, как собственную дочь, а мне вернул свое благорасположение. Даже после провала моей комической оперы в Кёльнском театре (парижские любители исполняли ее куда лучше, чем профессиональные кёльнские актеры) он не отчаялся и не утратил своей веры. Моя тревога оказалась ненапрасной: отец тяжело заболел – язва кишечника… Той весной 1850 года я купался в любви интеллигентной публики, аристократическое население парижских салонов следовало за мной по пятам, оглушая криками «браво!», на один из моих концертов пришел великий поэт Виктор Гюго, недавно ставший депутатом, и тут я узнаю из газет, что мой отец скончался! Сестра Нетта и Жюль молчали как могила – они, видите ли, не хотели мешать моему триумфу! Только один старый знакомый в конце концов написал мне о его кончине, и то лишь через несколько дней после похорон. Как я был на них зол тогда! Каким мишурным показался мне мой успех, который я не мог разделить со своим отцом! Его портрет висит в моем рабочем кабинете, поэтому отец всегда первым слышит мою музыку и видит, что я не бездельничаю. Я не уверен насчет возможности вечной жизни – об этом никто не может знать наверное, – но пока я помню об отце и рассказываю о нём другим, он всё ещё жив. Ах, Огюст, боюсь, что и мне суждена та же участь – следить за твоими успехами из портретной рамки…

Но вернемся к моему путешествию.

«Канада» – красивый пароход, сияющий новизной. Как и я, он совершает своё первое путешествие в Америку. Я много раз бывал на премьерах и уже не испытываю особого волнения. Что ж, посмотрим, каким выйдет его дебют.

Поскольку мне предстояло провести здесь почти две недели, имело смысл познакомиться с местным обществом.

Капитан Франжёль – настоящий моряк, превосходный человек и очаровательный собеседник, делающий всё возможное, чтобы скрасить пассажирам однообразие длительного переезда. Старший стюард Бетселер уже «имел счастье», как он выразился, потерпеть кораблекрушение: он находился на «Жиронде», когда та столкнулась с «Луизианой» и затонула. Он чудесным образом спасся, а потому больше ничего не боится. Судовой врач Фламан тоже едет через океан впервые. Бедный доктор! Медицинское образование – не защита от морской болезни. Через сутки он перестал выходить к столу, и я доставлял себе удовольствие справляться каждое утро о его здоровье. Что касается пассажиров, то среди них были две хорошенькие девушки из Филадельфии, несколько коммерсантов, следующих на выставку, и несколько участников выставки, преследующих коммерческие цели, а также еще с десяток человек, о которых мне ровно нечего сказать. Моя свита состояла из Лино Бакеро, заманившего меня на этот пароход длинным долларом, его секретаря Ариготти – бывшего тенора, воспитанника Парижской Консерватории, который потерял голос, но нашел хорошее место (он легко заводит связи и непринужденно играет на пианино), Булара, которого я взял себе в помощь на случай, если ревматизм помешает мне дирижировать, а он потащил с собой молодую жену, и мадемуазель Эме, уже бывавшую в Америке.