Екатерина Глаголева – Нашествие 1812 (страница 38)
Тучкову пришлось выслушать длинный рассказ, начинавшийся с Тильзитского мира: что было обещано, чего не выполнено, какие ноты были поданы, на какие из них не получены ответы, какие дивизии перевели в Литву из Финляндии и из Молдавии.
– Против кого были все эти приготовления, если не против меня? Неужто мне было дожидаться, пока вы перейдете Вислу и дойдете до Одера? Я всего лишь хотел вас предупредить – обязан был; приехав к армии, я пробовал объясниться без войны, как вдруг мне отвечают, что со мной и переговоров не желают вести, покуда мои войска не отойдут за Рейн. Разве вы меня уже победили? С какой стати выставлять такие требования?
Бертье молчал со скучающим видом; должно быть, он слышал это всё уже много-много раз; Тучков тоже не пытался возражать.
– Намерены вы дать генеральное сражение или так и будете ретироваться?
Тучков сказал, что планы главнокомандующего ему неизвестны.
– Немец! – взмахнул руками Наполеон. – Немецкая тактика вас до добра не доведет. Русские – храбрая и благородная нация, она создана для честной драки! А немецкой тактике следовать глупо. Вам мало примера Пруссии? Три дня – и кончено.
Он снова принялся расхаживать по комнате, потом остановился напротив Тучкова.
– Почему вы не заняли Польшу, раз уж настроились на войну? Вы легко могли это сделать и перенести войну в неприятельскую землю. Пруссаки были бы тогда с вами, а не против вас. А вместо этого ваш главнокомандующий беспрестанно отступает, опустошая собственную страну! Зачем он оставил Смоленск? Почему не защищал его далее? Его можно было бы удерживать еще долго. А если он сразу предполагал его оставить, зачем останавливался и дрался? Чтобы разорить прекрасный город? В другом государстве его бы за это расстреляли.
Наполеон пожал плечами: в самом деле, не понимаю!
– Я люблю вашего императора, он мне друг, несмотря на войну, – продолжал он. – Война ничего не значит. И родные братья могут поссориться из-за политики. И всё же понять не могу: что за странное у него пристрастие к иностранцам? Фуль, Армфельт – собрать подонков из других наций, вместо того чтобы выбрать лучших из собственной!
– Ваше величество, – с поклоном ответил Тучков, – я подданный моего государя и никогда не осмелился бы судить о его поступках, а тем более осуждать их. Я солдат и не знаю ничего, кроме слепого повиновения власти.
Наполеон ласково коснулся рукой его плеча.
– О, вы совершенно правы! Всё, что я тут наговорил, – не в упрек вам; я знаю, что наш разговор не выйдет дальше этой комнаты. Знает ли император Александр вас лично?
– Надеюсь. Я некогда имел счастье служить в его гвардии.
– Можете ли вы писать к нему?
– Никак нет; я никогда не осмелюсь докучать ему своими письмами, особенно в моем нынешнем положении.
– Но к брату-то своему вы можете написать?
– К брату – дело другое.
– Отлично, сделайте мне удовольствие и напишите брату, что
Хождение по комнате возобновилось.
– Довольно мы уже сожгли пороху, довольно пролито крови – надо же когда-нибудь кончить! За что мы деремся? Я против России ничего не имею, вот англичане – другое дело. – Наполеон поднял стиснутый кулак, точно грозил кому-то. – А русские мне ничего не сделали. Вы хотите иметь кофе и сахар – очень хорошо, это можно устроить. Но если у вас думают, что меня легко разбить, я предлагаю: выберите лучших ваших генералов – Багратиона, Дохтурова, Остермана, вашего брата, еще кого (про Барклая не говорю, он того не сто́ит), – пусть они вместе рассмотрят положение, и если они найдут, что у вас больше шансов на победу, пусть назначат, когда и где им угодно драться. Я готов. Если же они сочтут, что шансов больше у меня (а так и есть), зачем же нам проливать еще больше крови по-пустому? Не лучше ли поговорить о мире прежде проигранной баталии? Если вы проиграете сражение, я займу Москву, а занятая неприятелем столица – всё равно что девка, потерявшая честь: после что хочешь делай, а чести не воротишь. Я знаю, у вас говорят, что Москва – еще не Россия, но то же самое говорили австрийцы, когда я шел в Вену. Они резко поменяли свое мнение, когда я ее занял, и с вами то же будет. Ваша столица – Москва, а не Петербург; Петербург – резиденция.
Остановившись, Наполеон пристально посмотрел на Тучкова и вдруг спросил:
– Вы лифляндец?
– Нет, я настоящий россиянин, – ответил Павел Алексеевич, недоумевая. Хотя, возможно, это его светлые волосы и голубые глаза ввели императора французов в заблуждение.
– Из какой же вы провинции?
– Из окрестностей Москвы, – сказал Тучков, родившийся в Выборге.
– А-а, вы из Москвы, – со значением протянул Наполеон. – Вы из Москвы! Это вы, господа московские жители, хотите вести со мною войну?
Павел Алексеевич выдержал его взгляд.
– Не думаю, чтобы московские жители горели желанием иметь с вами войну, особенно на своей земле, но они делают большие пожертвования для защиты отечества и по воле государя.
– А как вы думаете, если б государь ваш захотел заключить со мною мир, смог бы он это сделать?
– Кто же вправе ему помешать?
– Сенат, например?
– Сенат у нас никакой другой власти не имеет, кроме той, какую государю угодно ему предоставить.
Удовлетворившись этим, Бонапарт приступил к настоящему допросу: в каких кампаниях Тучков участвовал и где? Который пункт русской позиции в последнем сражении был слабейшим, на его взгляд? Куда русская армия ходила из-под Смоленска и зачем? Закончил он повторением просьбы написать письмо к брату с изложением их разговора и прибавил, что главнокомандующий очень дурно поступает, забирая с собой всех земских чиновников: от этого больше вреда для обывателей, чем для неприятельской армии. С голоду в России пропасть мудрено: все поля покрыты хлебом.
– Ах да! Бывали вы во Франции?
– Нет, – честно ответил Тучков и сразу внутренне похолодел, почуяв недоброе.
Предчувствие его не обмануло: едва он вышел от Наполеона, как следом за ним появился Бертье и сообщил, что император приказал возвратить Тучкову шпагу и изъявил свое позволение ему ехать не только в Кёнигсберг, но и в Берлин, и до самой Франции.
На проезд во Францию князь Невшательский одолжил Тучкову еще без малого пять тысяч франков. Павел Алексеевич написал письмо брату, перевел его на французский, отнес и то и другое Бертье, поблагодарив заодно за все его любезности, и предупредил, что все неуважительные слова императора о главнокомандующем он опустил, чтобы не показалось, будто они исходят от него самого. Бертье его понял и одобрил.
– Та высота на правом фланге… Если ее займет неприятель, он сможет удобно действовать по всей первой линии.
– Там можно устроить редут.
– А вон то озерцо – видите? – между высотою и оконечностью линии? Оно будет препятствовать давать редуту подкрепление.
Цесаревич, князь Багратион и корпусные командиры молча слушали, не вступая в спор между Барклаем и полковником Толем, выбиравшим эту позицию.
– Если устроить обширное укрепление, придется выделить на его оборону значительную часть войск, которые станут свидетелями сражения, не принимая в нём участия, – продолжал главнокомандующий однотонным, размеренным голосом. – А если их вытеснят оттуда, они окажутся отрезаны.
– Я осмотрел здесь всё на десять верст в округе, лучшей позиции и быть не может! – горячо возразил ему Толь. – Не понимаю, чего вы от меня требуете.
– Господин полковник! – резко одернул его Багратион. – Вы разговариваете с начальником вашим, в присутствии брата государя! А ведете себя, как дерзкий мальчишка! Вам бы следовало понимать, что многие здесь не менее вашего знакомы с предметом. Скажите спасибо, что главнокомандующий к вам снисходителен, другой надел бы на вас солдатскую суму!
Щеки Толя пылали так, будто его по ним отхлестали. Никак не отозвавшись на неожиданное заступничество, Барклай-де-Толли продолжал осматривать позицию в подзорную трубу. Признав и левый фланг весьма неудобным, он приказал войскам становиться на ночлег в Усвятье, а Толю – разместить войска на другой день близ Дорогобужа.
Новая позиция, по обоим берегам Днепра, была признана неудачной, стесненной, обращенной в противную от неприятеля сторону. Растерявшийся, совершенно уничтоженный Толь получил строжайший выговор от главнокомандующего, который поручил другому офицеру исправить ошибки полковника. Неприятель уже приближался; его решили не ждать. Всех раненых и тяжести отправили с обозом в Вязьму.
В Варшаве царило радостное оживление, у Брюлевского дворца колыхалась толпа, явившаяся узнать последние новости, кое-кто уже начал иллюминовать дома. Смоленск взят! Император лично командовал штурмом, поляки показывали чудеса храбрости! Самое трудное сделано: мы вышли к границе древней Речи Посполитой! Над городом плыл звон колоколов, в костелах служили благодарственный молебен.
После опьянения наступило похмелье: кто ранен, кто убит? Тело генерала Михала Грабовского, первым бросившегося на городской вал во главе своей бригады, так и не нашли; его сестра отказывалась верить в его смерть и говорила всем знакомым, что он, должно быть, в плену. На балы к архиепископу Прадту дамы, встревоженные отсутствием вестей о своих близких, являлись с большой неохотой, и то лишь потому, что император требовал от посла подробных отчетов обо всём, что происходит в Варшаве, и мог бы неправильно истолковать выражения скорби после его побед. Более унылых собраний столица еще не знала: кроме членов посольства, во всём городе не осталось никого, способного вальсировать, – все кавалеры в армии!