Екатерина Глаголева – Нашествие 1812 (страница 10)
– Ступайте, Михайло Михайлович. Доброй ночи.
Пока карета ехала по набережной и Сергиевской улице, Сперанский размышлял о том, как вести себя завтра утром и что сказать государю. Он не собирался оправдываться; столь длительный разрыв во встречах с императором говорил сам за себя: царь всё обдумал, его решение бесповоротно, оставалось лишь поблагодарить его за доброту и попросить разрешения удалиться в свою деревню. И всё же нужно как-то исхитриться и вставить хоть пару слов о наиглавнейших делах и проектах…
Возле двухэтажного углового дома напротив Таврического сада карета остановилась. Выйдя из нее, Сперанский увидел стоявшую тут же кибитку; в душе вновь ворохнулось дурное предчувствие. Он вошел в переднюю и чуть не столкнулся там с частным приставом в светло-синем мундире, хотел потребовать объяснений – и услышал чужие голоса, доносившиеся из кабинета. Растерянный Лаврентий с подсвечником в руке хотел что-то сказать, но лишь бестолково разевал рот, хлопая себя другой рукой по ляжке; на лестнице стояла гувернантка дочери, англичанка, кутая в теплый платок свои острые плечи… Не раздеваясь, Сперанский прошел в кабинет.
На лице Балашова ясно читалось торжество; он сплющивал полные губы, чтобы они не растянулись в довольную улыбку. Рядом стоял крючконосый Санглен с круглой головой, облепленной неопрятными черными кудряшками.
– Господин Сперанский! – торжественно провозгласил министр полиции. – Я нахожусь здесь для того, чтобы объявить вам высочайшую волю: изъять у вас все бумаги для представления его величеству и препроводить вас нынче же в Нижний Новгород под караулом. Пристав и кибитка готовы; собирайтесь.
Стол, обычно оставляемый пустым, уже был завален бумагами, вынутыми из ящиков. Сбросив шубу на руки маячившему в дверях Лаврентию, Сперанский решительно подошел к секретеру, достал всё, что там было, переложил на стол, начал складывать бумаги без разбора в аккуратные пачки, заворачивать в оберточную бумагу и запечатывать сургучом. На каждом пакете он делал надпись: «Его Императорскому Величеству в собственные руки» и проставлял порядковый номер. Упаковав таким образом всё до последнего листочка, он вытребовал у Балашова расписку в получении, написал небольшое письмо дочери Лизаньке, отдал его гувернантке… Лаврентий уже надел шинель и держал в руках узел с вещами. Балашов и Санглен проводили опального царского любимца до кибитки; пристав сел на облучок; полозья заскрипели по булыжникам, проступившим из-под снега.
…Государь прогнал Сперанского!
Невероятная новость в несколько часов облетела столицу; в департаментах, канцеляриях, трактирах, кофейнях, гостиных говорили только об одном. Вы слышали? – Не может быть! Да полно, верные ли ваши известия? – Самые верные! – Боже правый! Радость-то какая!
Видя повсюду счастливые лица, Алексей Андреевич Аракчеев только плотнее сжимал свои тонкие губы. Он не был другом Сперанскому и далеко не во всём с ним соглашался, однако отдавал должное его уму, трудолюбию и честности. Безусловно, государь не расстался бы с ним без весомой причины, и всё же так внезапно… Если верить Дмитриеву, Сперанский вызвал гнев императора тем, что позволял себе критиковать политику правительства, ход внутренних дел и предсказывать неудачи в грядущей войне. Выслушав министра юстиции, Аракчеев пристально глянул в его воловьи глаза и уточнил: государственный секретарь делал это приватным образом или гласно? Иван Иваныч слегка запнулся: сии речи велись в узком кругу близких людей, но не всё ли равно? Не ответив, граф пошел по своим делам.
Всеобщее ликование напомнило ему события одиннадцатилетней давности: императора Павла Петровича не стало тоже в марте… Какая радость царила тогда! Незнакомые люди обнимались и целовались на улице, как в светлое Христово воскресенье, будто не понимая, что празднуют жестокое, чудовищное преступление! Еще вчера они пресмыкались и дрожали пред императором, а ныне мстили своим весельем за пережитый страх и унижение. Павел был им ненавистен тем, что полностью перевернул уклад всей жизни. Выгнал из гвардии младенцев, из армии и канцелярий – желавших получать чины и ордена, не служа, указал дворянам на истинное их место – слуг государевых…
Аракчеев замедлил шаг, задумавшись. Ведь и Сперанский, по сути, добивался того же! Подготовленные им указы об обязательной службе для придворных, об экзаменах для производства в чины, задуманная реформа Сената с целью превратить его из синекуры в реально действующий орган власти – вот что вызвало лютую ненависть к «поповичу», посягнувшему на вольности дворянства. Но почему же государь…
В приемной сидел Санглен. Аракчеев невольно нахмурился. Этот француз, родившийся и выросший в Москве, болтливый и острый на язык, был ему смутно неприятен, тем более что возглавляемая им канцелярия при Министерстве полиции занималась слежкой и шпионством. (Признавая нужность, даже необходимость этой деятельности, Алексей Андреевич всё же не мог считать ее благородной.) Они коротко поздоровались; Санглена тотчас вызвали к императору, Аракчеев остался ждать своей очереди.
…Невнимательно слушая отчет Санглена, Александр предавался тяжелым мыслям. Он лишил себя верного слуги, умного и дельного человека, искреннего и бескорыстного, но разве мог он поступить иначе? Все ополчились на Сперанского; в каждом письме от сестры Екатерины непременно был упрек в адрес «лицемерного семинариста», преклоняющегося перед Наполеоном и навязывающего русским чуждый им уклад. Она считает, что брат слепо доверился коварному и неблагодарному человеку, Александр же ясно видел, что это Катиш поддалась влиянию Ростопчина и Карамзина, зачастивших к ней в Тверь. Он устал бороться и защищать своего любимца; тучи сгущались, скоро грянет гром, и тогда уже нельзя будет тратить время и силы на интриги. Даже противники Сперанского признают, что предлагаемые им меры «хороши, да не ко времени». Сейчас время «Русского вестника» с его галлофобией и квасным патриотизмом; отъезд Михайлы Михайловича – необходимая жертва для блага государства.
Император взял со стола первую попавшуюся книгу и рассеянно листал ее, продолжая размышлять.
Это же не арест! В Нижнем Сперанскому будет хорошо и покойно. И здесь наконец-то воцарится тишина, как только уляжется ликование… Люди – мерзавцы! Еще вчера утром они заискивали перед госсекретарем, ловили его улыбку и благосклонный взгляд, а ныне радуются его высылке и поздравляют Александра, точно он одержал великую победу! Вот кто окружает государей!
Захлопнув книгу, государь с гневом бросил ее на стол:
– О, подлецы!
Санглен умолк, недоуменно глядя на него.
Седые волосы бывшего морского министра Шишкова торчали во все стороны непокорными вихрами, лоб был изборожден волнообразными морщинами, лицо с дряблой кожей – точно измято, и пахло от него чем-то кислым и приторным. Наверняка он плохо спал этой ночью, мучаясь догадками о том, зачем понадобился императору. После обычных фраз Александр нарочно выдержал паузу, чтобы усилить смятение, затем мягко произнес:
– Я читал рассуждение твое о любви к отечеству. Имея таковые чувства, ты можешь быть ему полезен.
Ожидаемый эффект был достигнут: старик теребил пальцами пуговицу на адмиральском мундире, его колени слегка дрожали, но Александр не предложил ему сесть и сам остался стоять.
Утвердив год назад устав «Беседы любителей российской словесности», представленный ему министром просвещения графом Разумовским, Александр не посетил ни торжественного открытия этого общества, ни какого другого его заседания, чем вызвал даже неудовольствие матушки, благоволившей Шишкову – душе и основателю «Беседы». Его передергивало при одной мысли о том, чтобы провести несколько часов среди болтливых стариков, мнивших себя кладезями мудрости и упивавшихся чтением велеречивой галиматьи, «взывавшей к русскому сердцу». Однако вдовствующая императрица не преминула послать сыну книжку «Чтений в Беседе любителей русского слова», особо отчеркнув в ней шишковское «Рассуждение о любви к отечеству». Это было длинное, многословное пустозвонство, где сваливались в одну кучу греки, спартанцы, славяне и одна-единственная мысль повторялась на все лады: любовь к отечеству подобна любви к матери, которую невозможно впитать иначе, чем с ее же молоком. Александру всегда были неприятны похвалы родному болоту из уст куликов, не способных понять перелетных гусей. Он хотел было отбросить книжку и забыть о ней, но передумал, пораженный внезапной мыслью. А что, если ему не стоит полагаться на собственный вкус и предпочтения? Ему несимпатичен Ростопчин, чем-то обвороживший Катиш, однако его шапкозакидательские «Мысли вслух на Красном крыльце», огрубленные под просторечие, ходят в списках по Москве и губерниям; потешаясь над французами, читатели умиляются над словами о России. Так может, именно этим языком и нужно говорить сейчас с народом? Французские солдаты идут в бой с криком «Vive l’empereur!»[5], но для воодушевления целых народов этого мало. Отечество! Вот за что не жалко отдать свою жизнь! Отечество было, есть и будет, оно не способно одряхлеть, выжить из ума, предать или отречься; даже растерзанное или отнятое, оно не прекратит своего существования, оставшись жить в сердцах своих детей (поляки тому примером). Можно быть недовольными правительством, бунтовать против властей, но к Отечеству питают только любовь и сыновнюю нежность. Вера, Надежда, Любовь – они должны идти сейчас впереди Мудрости-Софии.