18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Екатерина Чиркова – Не знаю (страница 15)

18

Насколько полно ей удалось им завладеть! Она распоряжается его деньгами, его мыслями, его идеями. Он, кто всегда был выше всяческих группировок, манеры поливать помоями из-за угла, принятой в так называемой литературной Москве, теперь повторяет пересуды, принесенные этой низкой бездарной бабой, науськанный ею, вступает в какие-то дележки и перепалки. Противно, отвратительно.

Я стала врагом номер один. Я, потратившая жизнь на печатание его шедевров, готовку борщей, выслушивание речей о низких и неблагодарных сволочах, с которыми он меня автоматически соединял – вы с Ивановым… вы и ваш Огурцов… такие, как вы и ваш разлюбезный Николаевский…

Его книги. Я никогда не читала их книгами. Зато многажды – с учетом своих ошибок и его правок – перечитывала каждую в виде рукописи. Сейчас даже не могу сказать, нравились ли они мне. Теперь все, что связано с ним, кажется отвратительным, убогим, уродливым. Я отдаю себе отчет в том, что на мое мнение влияют наши сегодняшние отношения. Ну так что ж. Я не претендую на объективность, это лишь то, как я думаю и чувствую.

Когда я читала текст, переносимый мною же на печатные страницы с желтоватых, исписанных от руки листов, мне он казался… талантливым? Да бог весть, что это слово означает. Текст был где-то очень верным, точным, где-то – вычурным, с перебором восклицаний и риторических вопросов; временами неприятно было узнавать собственную жизнь, лишь чуть измененную, рассказанную хорошо подобранными словами, уснащенную метафорами, усеянную лирическими многоточиями и авторскими тире для выразительности.

То были священные тексты для меня. Хочу забыть об этом.

Мне восемьдесят три. Дочь разводит руками, морщится и спрашивает, как нам не надоело в этом возрасте выяснять отношения. Я никогда не думала, что в восемьдесят три буду испытывать такие сильные чувства. Даже в семьдесят мне еще казалось, что восемьдесят – это мир и покой, благость и умиротворение. Но нет, оказалось, не так. Себе я могу признаться – пришла ненависть. Настоящая, жгучая, ядовитая. И жалость. Такая же жгучая.

Но я ничего не выясняю, никаких отношений. И никогда мне это было не нужно, всегда – противно. Была любовь, близость, но оказалось, что все это оказалось иллюзиями. Осталась брезгливость. Я хочу только, чтобы меня все оставили в покое, он прежде всего. Но нет, он не может. Он звонит, он спрашивает, нужны ли мне деньги – ха! У меня теперь есть свои деньги: пенсия с московскими надбавками и помощь Анны – и их достаточно. Он по привычке считает, что «всех содержит». Он приезжает – такси ему вызываю я, он так и не научился себя обслуживать. А приехав, приходит в ярость от каждого моего слова, от каждого движения, его раздражает всё: мои вышивки, мои цветы и даже коты и птицы, которых он якобы всегда любил. Он дошел до того, что обвинил меня, будто я «со своей извращенной манипуляторской натурой» прикармливаю птиц, чтобы коты за ними охотились и убивали их.

Я не боюсь смерти. Я однажды уже умерла.

Теми ночами, двадцать лет назад, я не могла быть дома одна, в этой треклятой квартире, символизировавшей его успех и мою полную зависимость. Мне некуда было деваться от нее, я к ней была пришита намертво и ненавидела ее. Бродила, как безумная, по центру, уходила далеко через мосты, по бульварам. Я подходила к перилам моста и представляла свой прыжок вниз. Но духу у меня не хватало. Ночная Москва не была пустынна, по центру перемещались стаи крикливых подростков и просто гуляк, милиционеры смотрели подозрительно. Один из них как-то подошел, отрапортовал имя-фамилию-звание, спросил, может ли помочь. – «Нет, не можете, мне не нужна помощь, спасибо. Мне шестьдесят, у меня нет ничего своего – ни своих денег, ни своей квартиры, ни своей жизни. Дочь никогда меня не любила и не признавала, тогда же и вовсе вся в своих проблемах – развод, новые отношения, какой-то ужасный мужик, бывший муж – почти старик, маленький сын. Я кружу по центру этого города, так и не ставшего для меня своим, чужого, с редкими фонарями, в ночном тумане. И скоро мне возвращаться туда, куда я не хочу идти всеми силами души, но идти мне больше некуда».

Я возвращалась под утро. Летом в три начинает светать, к четырем практически светло. Это самые пустынные часы, когда на улицах никого – ни поздних гуляк, ни ранних работяг. Даже дворники появляются попозже, ближе к шести. Ноги гудели, болело травмированное по молодости колено. Но благодаря этому бесцельному хождению, движению ног, интенсивному дыханию, мне делалось легче, как будто через физические усилия я избавлялась от того, что невозможно было выносить душе.

Маленькие мосты через канал не так были освещены, как Каменный или Чугунный, набережные их тоже были пустынны. Целые кварталы – полузаброшенные, темные. Теперь там, Анна говорит, модный район, рестораны и отстроенные заново, подкрашенные жилые дома. Озерковские и Садовнические набережные и улицы, Большая Татарская, Овчинниковские переулки. Вот здесь, в Малом Овчинниковском, был второй наш московский адрес после Арбата. Тут с нами жил кот – серый лохматый Мишка, любимец хозяина, сгинувший потом где-то в замоскворецких переулках. Тут мы вдвоем ходили искать его по дворам, по помойкам и не нашли. Тут я слушала рукопись того, первого романа, разошедшегося в машинописной версии. Казалось, счастье уже есть, но вот-вот начнется настоящая, большая жизнь, общая на двоих.

Вдруг силы покинули меня, дыхание сперло, сердце заколотилось. Я остановилась, не в силах идти, взялась за стену дома. К горлу подступили не то слезы, не то ужас, я задыхалась. Перед глазами поплыли черные круги, смутно я увидела темную фигуру, быстро приближавшуюся, шаги часто стучали, близились, и вдруг сверкнул нож. Взмах был прямо ко мне, по дуге, снизу вверх, удар проткнул плащ, я услышала хруст ткани, ощутила острую боль между ребрами и упала с мыслью: вот я и умерла.

Очнулась я на том же месте. Не знаю, сколько прошло времени, но люди в переулке так и не появились. Оглядела плащ – дыры не было. Крови тоже. Я просто встала, отряхнула одежду и пошла, до дома оставалось совсем немного. Больше я не бродила ночами. С той «смертью» действительно умерла часть меня – и мне без нее стало легче.

Анна

2021–1976–1995 гг., Москва

– Вот принесла черешню тебе.

– О, черешня… хорошая черешня… тут я рискую все один съесть и обожраться.

– Я тебе и принесла, так что ешь. Только смотри, чтобы животу вреда не было.

– Это от вишни, от черешни нет вреда. Вот в Молдавии эти деревья… усыпаны.

– Да, там еще персики, мы в трудовом лагере их собирали. А потом кидались ими.

– Ну персики, да… да чего там только не было…. Сады так сады. Молдавия, да…

  Всего, что знал еще Евгений,   Пересказать мне недосуг;   Но в чем он истинный был гений,   Что знал он тверже всех наук,   Что было для него измлада   И труд, и мука, и отрада,   Что занимало целый день   Его тоскующую лень, —   Была наука страсти нежной,   Которую воспел Назон,   За что страдальцем кончил он   Свой век блестящий и мятежный   В Молдавии, в глуши степей,   Вдали Италии своей.

Отец выделяет «в Молдавии» голосовым приемом опытного ритора и лектора. Только голос у него теперь сипит, старческая мокрота мешается, заставляет откашливаться поминутно. «В Молдавии, м-да…» – еще раз повторяет он.

– Я его тоже, кстати, вспоминала недавно. Публия Назона…

– Да, Публий Овидий Назон…

– Где ж он там степи-то, кстати, взял… Пушкин в смысле.

– Ну как же – там лесостепи, почему же… Пушкин точен был всегда, не позволял себе приблизительности. Во всем был точен. И в критике в том числе – краток и точен. Про Грибоедова сказал – растащат на цитаты, так и растащили же. М-да, черешня вкусная… Да что ты там все делаешь?

– Да вот пытаюсь отмыть хоть немного… тут вот кастрюля…

– Ах, кастрюля… Надо сказать, Молдавии досталось, конечно, от Пушкина. Х-ха, да… «Проклятый город Кишинев! Тебя бранить язык устанет»… Ну и так далее….

– Да, там дальше еще про Содом что-то…

– Ну да, ну да.

  Так, если верить Моисею,   Погиб несчастливый Содом.   Но с этим милым городком   Я Кишинев равнять не смею,   Я слишком с Библией знаком   И к лести вовсе не привычен.   Содом, ты знаешь, был отличен   Не только вежливым грехом,   Но просвещением, пирами,   Гостеприимными домами   И красотой нестрогих дев!

Ну и дальше сравнения все не в пользу Кишинева, да…

А я вот был председателем секции молдавской литературы. Учил их патриотизму. Они все – мы румыны, мы румыны… я говорю – ну каки-и-ие вы румыны, ну мать вашу так, ну какие румыны. Румынию придумали в девятнадцатом веке по разным там политическим мотивам… А Молдавия – древняя страна, старинная… Нет – мы румыны. Ну да и черт с вами, говорю.

– Хм. Ну я пойду.

– Так что, то есть ты совсем поехала?

– Да, поеду. До дому еще добираться…

Поговорили. Думала напомнить про свой день рождения, да незачем. Да и сама, честно говоря, забыла.

Что ты чувствуешь? Когда сидишь у своего подъезда на лавке, смеркается, ты видишь свое окно на первом этаже, но не идешь домой. Ты не пошла вовремя, когда звали, было так весело и необычно кувыркаться в аккуратном городском стожке травы на газоне перед подъездом. Вон она, эта копна, ее еще можно различить в сумерках. А теперь тебя не пускают. Папа сказал: надо было идти, когда звали. Иди-ка попрыгай теперь. И что? Ну, буду сидеть, пока не позовут. Все равно пустят. Только противно. Обидно. Ничего плохого я не сделала. Мне просто было весело. Я не чувствую себя одиноко. Я чувствую себя глупо, стыдно и зло. Никакой детской травмы. И никакого урока на будущее, даже не думайте, не дождетесь.