18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Егор Зернов – Овидий-роман (страница 7)

18

6. Сон, сон, сны, снами. А вот, например, такой. Я захожу в знакомое место, это, скажем, мой собственный подъезд, но вижу там не привычную лестницу, а что-то другое. Такой темный прямоугольный параллелепипед, тянущийся вверх – вид пространства. По граням этого пространства тянется лестница, деревянная узкая лестница, прикрепленная к стенам. Стены мшистые, мягковатые, дряхлые, влажные, почерневшие. Лестница шириной в одну стопу сорок шестого размера. Вокруг раскиданы какие-то пахучие мешки, которые неприятно брать в руки, все завалено ящиками, тряпьем, рваниной, к углам не хочется подходить, чтобы не напороться на что-нибудь неприличное, вроде тараканов, отовсюду выглядывающих, как чернослив. И мне обязательно нужно подняться по этой лестнице вверх, я даже не знаю зачем, но пытаюсь сделать это, прижимаясь к стене. Из дверей (это все же подъезд) высовываются люди в домашней одежде, они бегают туда-сюда, везде какие-то подсвечники, лампы, висюльки, побрякушки, испачканные картины. Я неизбежно падаю вниз, на все эти ящики, тряпье, рванину, мешки с тараканами, встаю и снова поднимаюсь по лестнице, по ней бегут и соседские дети, мамы догоняют, пап нет – они дома. Я потом опять падаю, опять поднимаюсь, падаю, поднимаюсь, сверху так темно, непонятно, что мне там нужно, снова падаю, просыпаюсь.

7. Нет, даже если бы сто я имел языков и гортаней…

8. Книга, абзац или перечень, избегающие книги, абзаца, перечня, сжимающие свои тела до строки.

9. Публ. Овид. Наз., избегающий Публия Овидия Назона, великого писателя, мужчины, разжимающий, возвращающий себе свое тело.

10. Нет – это всегда нет.

11. Разница между тезисами манифеста и списком продуктов.

12. Древнеримский поэт, написавший «Науку любви», которую, как говорят, пронизывает тема контроля, такой пунктир узды, контроль как сопротивление инерции, сопротивление фразам, вроде «так было всегда», сопротивление пейоративу meretrix, сентенциям про ловлю в сеть в духе «нет женщин, тебе недоступных». Этот контроль – инструмент оптимиста будущего.

13. Кажется, будто новый век, этот гигантский пришлец, в самый момент своего появления торопится приговорить оптимиста будущего к абсолютному пессимизму, к гражданской нирване. / – Смерть утопиям! Смерть вере! Смерть любви! Смерть надежде! – гремит ружейными залпами и пушечными раскатами двадцатое столетие. / – Смирись, жалкий мечтатель! Вот я, твое долгожданное двадцатое столетие, твое «будущее»!.. / – Нет! – отвечает непокорный оптимист: – ты – только настоящее!

14. Вы нас даже не представляете.

15. Кто представляет нас, что представляет нас? Всех нас, а именно Публия Овидия Назона. Мутабор / Клуб «Клуб» / Музей «Гараж»? Это вообще место, журнал, сообщество? Какое сообщество? Кто скрывается за словом «нас»? Что за «мы»? Мы, которые сто языков и гортаней? Книга, абзац, перечень – это мы? Список продуктов? Наверное, мы можем показать на какого-нибудь оптимиста будущего пальцем и заявить: «Это я»? На Патрика Бейтмана или Тайлера Дердена? Штирлица/Мюллера? Что нас объединяет?

Ars [запоздалое предисловие]

Мало кто знает, что Овидий написал две версии «Ars Amatoria». Первая – та, которая всем нам известна, а вторая называлась так: «Ars Amatoria: Издание второе, дополненное». Второе издание Публий Овидий Назон писал в стол, но не кокетливо «в стол», как обычно говорят, намекая на скорое прочтение плохо припрятанного текста, а в стол по-настоящему. Он не показывал отрывков друзьям, не рассчитывал на публикацию через много лет после смены действующей власти. Не было такого, чтобы он умирал, завещая лучшему другу сжечь этот текст, а друг ослушался и передал его известному издателю. Сумку с рукописью не находил на поле боя другой писатель, выдав потом это произведение за свое, а что самое главное, не было другого писателя, который написал бы это ИЗДАНИЕ ВТОРОЕ, ДОПОЛНЕННОЕ и выдал его за настоящий текст Публия Овидия Назона. Всего этого не было, вторую версию написал сам древнеримский поэт, и написал в стол, и вот она перед вами. Писал он ее со скрипом, действительно сообразно личному опыту, постоянно совершая атаки на самого себя, так что эту версию уместнее было бы назвать диверсией. С другой стороны, он был так охвачен своей безответственностью перед этим текстом, что мог позволить себе проживать ни дня без строчки, и писал он даже в самые безнадежные по содержанию периоды некоторые вещи, вроде:

Ученик никого, оттираю от кожи мертвую кожную пыль, и это не последнее, что я знаю о любви и о теле.

или

Зубы разжеваны, проглочено горло.

или

Не знаю, что еще можно сказать, тут и так все ясно.

Вот такие вещи писал в своем втором издании «Науки любви» Овидий. Не знаю, что еще можно сказать, тут и так все ясно.

Ars 1.491–504

ВВЕДЕНИЕ: Вверх по Хохловскому переулку, мимо седьмого строения, девятого, тринадцатого, пятнадцатого, по переулку, где уже припрятались дежурно два автозака. Наверняка нам нужно одно и то же место. У входа в клуб «Клуб» молодые люди курят и громко говорят, мы проходим внутрь, показываем паспорта охране, видим тусклое помещение, разделенное на зоны: бар и столы вокруг, зал позади занавеса, сцена и стулья перед ней, книжный магазин, туалеты и коридор около. Люди, сидящие внутри, направляют взгляды в разные стороны, взгляды не пересекаются, шум ковыряется в глотке и бьется в груди.

КУПЛЕТ: На сцене ставят спектакль, именно ставят, это процесс становления спектакля, то есть не было прежде никаких репетиций, актеры видят текст впервые, не знают еще, как двигаться, как играть, нужно ли это играть, чьи реплики они читают. Да, именно так, они ставят спектакль по «Американскому дневнику» Никиты Михайловского. Пока самое начало: Никита летит в Америку из СССР. Фоном идут приглушенные звуки: щелчки, постукивания, пение как бы шепотом. Актриса произносит текст: Спать в самолетах и поездах плохо, снились мне махаоны огромные, как они меня крыльями по лицу бьют и смотреть мешают, а крылья у них ровно с дверь и вот машут у меня прямо перед лицом и смотреть мешают и сами гудят, гудят… <…> Так вот, я думал, чепуха это все – дневники, записки. Нечего мне записывать, мыслей у меня особенных нет, да и не встречал я ничего такого, что бы стоило записывать, а если и встречал, так думаю, запишешь и все испортишь, пусть лучше так все будет. Это как с кино – тебе один его рассказывает – вроде класс, а пошел посмотрел – фигня, или наоборот. Но хуже, когда в первом случае: ты уже так все себе представишь, и все так красиво выходит, а как увидишь, так как будто тебя обокрали и еще дерьма тебе в карманы наложили. Так и дневники эти. Этот текст читается очень медленно, между предложениями следуют долгие перерывы, каждый, скажем, в полчаса, не меньше. У актрисы слипаются глаза, она успевает выйти к бару, купить себе что-нибудь, выйти на перекур, надеть пальто, снять пальто и все такое прочее. Гости, наблюдающие постановку, заинтересованы в происходящем, но усердно пытаются сделать вид, что это не так, поэтому они или шикают и показывают жесты, когда со сцены что-то звучит, или просто отворачиваются, или закрывают лица руками, хотя все еще подглядывают сквозь щели между пальцев, торчат там, так бы и понатыкать им чем-нибудь, козой какой-нибудь под любопытные их ресницы! Зал пересекают огни, мимо летят самолеты.

ПРИПЕВ: Сердце стучит в ушах, желчь бежит к перепонкам – это синие люди в наши квартиры бегут. А мы с тобой разные такие, ничем не скрепить нас, один браслет на меня, другой на тебя, и наручники ломаются. Я кошка, я на тебя шиплю и морщусь, ты собака, ты на меня лаешь. Зубы разжеваны, проглочено горло – это одиночные камеры тают на языке. Снимай меня четко и пристально, а в кадр не входи. Мы чатимся заявлениями в прокуратуру. Люблю тебя – не могу, нам вместе не быть никак.

КУПЛЕТ: Неподалеку от бара, в самом углу сидит человек, похожий на чиновника. Это человек лет уже за пятьдесят, среднего роста и плотного сложения, с проседью и с припухшими веками, из‑за которых сияют крошечные, как щелочки, но одушевленные красноватые глазки. Но что-то в нем очень странное; во взгляде его светится как будто даже восторженность, – пожалуй, присутствует и смысл, и ум, – но в то же время мелькает как будто и безумие. Лицо выбрито, по-чиновничьи, но давно уже, так что уже густо начинает выступать сизая щетина. Он беспокойно ерошит волосы и подпирает иногда, в тоске, обеими руками голову, положа продранные локти на залитый и липкий стол. В какой-то момент он замечает нас и подзывает к себе, а мы почему-то откликаемся и идем к нему поближе. Он начинает свою речь.

РЕЧЬ ЧЕЛОВЕКА В УГЛУ [строго документально]: Кого-то ты мне напоминаешь, служил или как-с? В фильме играл каком? Я вот сидеть тут изволю-с периодически, изволяю-с, ну, изваливаю, выказываю волю сидеть тут-с, интересно мне, что тут происходит. Вот на сцену, например, посмотри, посмотрите-с. Отсюда плохо видно, но что-то слышно. Актерство там, шиканье, всем занять свои места, суки, а-ха-ха! Я и сам актером всегда хотел быть, мне и жена говорит, мол, ну! артист! Да, я бы сам актером был и актера бы сыграл, у актеров и тех своя драма-с. Я бы Никитой Михайловским притворился, понял? Вам и не снилось, так бы и выразил, туда-сюда. Он маленький там еще, как кот в мешке. То ли умирает, то ли живет, где-то существовать желает. Так вот, никто не знает, что с ним потом было! Я вообще в литературах ничего не понимаю, ну, знаю там – Толстой! Вот не понимаю ничего, но уважаю и колено бы преклонил русскому писателю, а Никита и сам тем еще писателем был. Он у себя в литературе в начале самом летит в самолете в Юнайтэд Стэйтз-с и не хочет писать, но пишет! И по делу! Вот и актер не должен хотеть играть, но пусть играет, я поэтому и не хочу, но пока не играю. Дети, я не играю! А че ты сел-то сюда?