Егор Зернов – Овидий-роман (страница 2)
Am. 1.6
Черным знаменем он крутится вокруг твоей шеи. Очевидность вреда реконструкций, пока пишешь о нем. В конце концов, ГОМЕР-МАШИНА, насколько мне известно, – это набор формул, закрепленных за своими позициями в стихотворном размере. Эти формулы суть имена, топонимы, костыли сюжета. Остальное вариативно (теория Пэрри – Лорда). Если бы мне надо было снять фильм по Гомеру, я бы поделил его на десять новелл, а в них одна и та же история протекает разными способами. Десять фантазмов о древней войне. Как бы войти в одну и ту же дверь, что ветвится. ПРИСЛОНЯСЬ К ДВЕРНОМУ КОСЯКУ, видишь новое помещение, такое же лиминальное, не имеющее специального содержания. Ну вот, ты сам врос в ожидание, ведь тебе нужен, например, документ, справка, регистрация, и проходы, нагруженные эротическим значением из‑за римской элегической традиции, хотя не без Каллимаха и еще пары имен, эти проходы теперь просто проходы, и дверь теперь дерево. И ты пронзаешь собой эти полости, своим телом как своим почерком расписываешься в собственной беспомощности. Еще один коридор, набрякшая шелухой бумага уже натерла, разрезала натрое руки. Еще раз – совершенная пустота помещения, но не забудь про камеру, которая повешенной головой с твоих плеч висит в каждом углу. Там было так: человеческие фигуры, стоящие у каждой замкнутой двери, шепчут что-то неразличимое, резкий щелчок, и как бы появляется фантомный звукорежиссер, движением пальцев сводящий дорожки их голосов к одному потоку, тональности все еще отталкиваются магнитами друг от друга, интонации не сводятся в унисон, на полотне шума выпирают швы, но говорят они, наконец, одно и то же. То есть тебе не кажется, что это все меньше похоже на текст для чтения. То есть открой дверь, привратник, то есть ты, сама дверь, услышь меня и откройся, то есть я, дверь, терплю унижения от древних певцов, кашляющих от возбуждения, пока внутри спит хозяйка, то есть мы, поэт и дверь, обмениваемся информацией сквозь пыльный ветер. Множество вариантов, ни один не доводит дело до конца, пока не появляешься ты, фантомный звукорежиссер, Публий Овидий Назон, пытаясь выкрутить звук на максимум, отобрать у каждого по куску, сшив это воедино повыше живота, ниже груди, на руках, на предплечьях. Конечно, вышеупомянутые люди, то есть сам Овидий, Альбий Тибулл, Секст Проперций, Гай Валерий Катулл, все они смотрят на тебя уже извращенными в рамках твоей оптики глазами и смеются, а ты унижен, вот ты лежишь на полу в луже из себя, вот тебя фотографирует небесный глаз, ты находишься в туалетной кабинке, стены которой сделаны из стекла. Что там с Гомером? Плачет на берегу моря Улисс, в плену у нимфы с говорящим именем Калипсо, слезы по бороде, тот самый Улисс, некогда пытавшийся ускользнуть от ахейской мобилизации, увы, неудачно. Теперь и тебя как бы призывают к ответу, и ты вроде уверен в этом голосе. Что же он выражает, тот голос, перечисляющий подлежащих призыву. Он, например, поет. REALMS OF BLISS / REALMS OF LIGHT / SOME ARE BORN TO SWEET DELIGHT / SOME ARE BORN TO SWEET DELIGHT / SOME ARE BORN TO THE ENDLESS NIGHT. Голос материализуется в очередной раз, свинцовым каблуком сапога надавливая тебе на пах, а ты кричишь, кричишь ты, нечленораздельное что-то выражая, цитируя кого-то, никого и всех одновременно. Ты на похоронах еще одного мужчины, погибшего от передоза в съемной квартире, что слышал? Там, за деревом, забалтывается Хаксли кислым языком, взахлеб несет в глаза твои речь, из которой сложно что-то выцепить. Например, неуместное замечание о совпадении кислого языка и трезвого разума гения. Пройди мимо, на могиле рюмка и шоколадные конфеты. Получается, если верить ему, я сейчас размазан по плоскости ровно так же, как Иоганн Себастьян. Пах, точнее, тот ореол, что так называется, сожжен каблуком голоса в золу и мясо. Нить изгнания поддевает прямоугольник кадра, проникает внутрь и выходит, вытесняет тебя за пределы. Ты все еще не ответил. На это было трудно ответить. Да, перспектива выглядела довольно странно, и стены комнаты, казалось, уже не смыкались под прямыми углами. Однако я не видел никаких пейзажей, никаких громадных пространств, никакого волшебного роста и превращений зданий, ничего, даже отдаленно напоминавшего бы драму или притчу. Конечно, ты мог бы задействовать здесь голос большого поэта, сказать об авторе на месте разлома или о тех, кто не написал ни строки после падения Берлинской стены, сказать о тех самых, кто несомненно рожден для СВИТ ДИЛАЙТ, пока грубая боль пульсирует ниже живота, будто вы срослись с Протеем как-то неверно. Момент совпадения CRIME SCENE, места преступления, и съемочной площадки. Сам себя ты очерчиваешь мелом на полу, и собирается что-то ниже груди, на руках, на предплечьях, и выкипает в зеркальную поверхность внутри силуэта. Ответ твой – сквозняк, бурлящий вверх из-под древесины, из подвала. Черным знаменем он крутится вокруг твоей шеи.
Her. 13
Окно как предлог для истории. Мерзнут руки, и я стою с кулаками наготове, согревая пальцы. Дети в сугробах шумно играют в Афганистан. Желание делать это по-настоящему, ведь условность игры не позволяет понять, кто остается в живых на самом деле. Ты убит, нет, ты убит, я в тебя стрелял, и я был первый. Мертвая девочка или мертвый мальчик, скрыт: ая большой шапкой, бросает новогоднюю игрушку в роли гранаты за бугор сугроба. Ожидание алого знака на деревьях, что подсказал бы гибель юного соседа по лестничной площадке. Я через двор не пойду. Было бы слишком опрометчиво. Электрики вешают красные гирлянды в саду. Праздничный стол на двоих, новогодняя речь. Всегда обезвоженная, напиваюсь кипящей смолой из вдового чайника, вскрываю пакеты с животным мясом, пока за стеной висит: «Перестань разговаривать со мной как с мужчиной». Сочиняю монолог о бессмысленной войне и сразу же бью себя по губам, произнося его вслух, но между сочинением и ударом остается промежуток, внутри которого я могу проследить движения своей головы, она отворачивается вправо, резко выкручивается влево, как крышка бутылки. Тогда я опять, пока не стемнело, поворачиваюсь к окну: какие-то синие флаги на ветру, который заливается в уши сквозь щель в пластике. Лучи сверху черпают угловатыми руками снег, бросая его в меня. Я пытаюсь смотреть на солнце, скашиваю глаза в одну точку, теперь это двойное солнце, желающее слиться воедино. Светлее не стало, скорее наоборот. Будто затмение, будто огромным ковшом выкорчевывается весь двор, настоящая беда, крик заведующего, который падает в пропасть, мол, я все еще главный, я с тобой, я тебя вижу. Расслабляю глаза, и солнце все же сливается воедино. ОПАСНОСТЬ МИНОВАЛА, и все снова – снова все танцуют, все играют в снежки, и они вонзаются в глубокие узкие впадины древесной коры. Кора́ твердая и царапает кожу, когда касаешься, а я, ко́ра, κόρη, девушка, какая – еще не поняла. Такая. Может быть, я тут стою фигуркой, всегда молодая, в статичной позе, в традиционной одежде, с архаической улыбкой на устах. Так и буду стоять, чтобы твое ограниченное воображение, полное механических движений, не знающее разницы между положением ладони на смертоносном древке и на члене, воображение, вобравшее в себя только мой бессловесный фотообраз, совпадало со мной в режиме реального времени. Потом я поднимаю руки, на лбу выступает пот, я открываю рот, теперь я неуловима: взвожу курки, разряжаю оружие, живу одна со своим телом, живу в тело. В стекле как бы твое отражение, напоровшееся на чей-то штык, и ты гоняешь по венам бесконечный металл, перевариваемый собственным сиянием. Будь любезен со своим убийцей! На войне умереть первым – дорогое удовольствие. Говорят, в древних цивилизациях вору отрубали руки, лжецу резали язык, трусу выкалывали глаза, а первого убитого в походе расстреливали. Для начала ты пишешь сочинение на тему КАК Я СТАЛ ПРЕДАТЕЛЕМ, а потом в тебя стреляют, текст сочинения вывешивают в школе для будущей работы над ошибками. Дети дружно кричат слово ПРЕДАТЕЛЬ, бряцают оружием – тут большой набор: двустволки, обрезы, автоматы Калашникова, пистолеты Макарова, дробовики, штурмовые и снайперские винтовки, коктейли Молотова, лимонки, ручные гранаты, ядерные снаряды, химическое оружие, ножи и грозы, розочки, камни, огнеметы, копья, динамит, мины, шпаги и т. д. Тот, кто издаст шумы громче всех, получит оригинал текста сочинения. Ребенок кладет запачканный лист на учительский стол, достает из кармана зажигалку (больше не нужно оправдываться перед мамой, откуда она взялась в рюкзаке) и сжигает написанное. Огонь горит недолго, но ярко, дети хлопают, тянут руки в сторону горения и сразу же выстраиваются в очередь к раковине, чтобы эти самые руки вымыть, ведь дальше играет государственный гимн, во время которого одной из этих самых рук, а именно правой, нужно схватить сердце покрепче, до сока, и он звучит громко и четко, сквозь хриплый перегруз оркестра слышны отдельные слова:
<…>
<…>
Поэтому ты подходишь к своему убийце и говоришь: Милый, милый убийца, поцелуй меня, разбей меня, размажь меня, вытри о доспех, но давай я буду не первым убитым, а сразу вторым. А первым никто не будет. Первый поединок на поле брани на этот раз ни о чем не скажет: тут ни победы, ни поражения, ничего. И напишут на моей могиле: