Егор Дриянский – Записки мелкотравчатого (страница 8)
Кое-как откланявшись, мы тоже начали усаживаться где попало; граф поместился ближе и как знакомый первый вступил в разговор.
– Как ваше здоровье? – спросил он довольно громко.
– Ваше зиятельство на акот? – отвечала Каролина Федоровна.
В таком роде длился у нее разговор с Атукаевм около четверти часа; наконец я подошел как можно ближе и сказал довольно громко по-немецки:
– Вы, верно, скучаете, живя постоянно в деревне?
– Мои родные в Карлсруэ, – отвечала она и грустно улыбнулась.
– Вы любите чтение? – спросил я еще громче.
– У моего мужа умерли все собаки, – было ответом. Я снова сел на место.
Вошел Трутнев и, не обращая внимания на Каролину Федоровну, пустился в россказни.
– Что, вам, я полагаю, скучно, ваше сиятельство? Тут тово…
– Нет. Только жаль, что вот наша дама затрудняется в ответах. Прежде она слышала хорошо.
– Представьте, это Петр Иванович ее оглушил… Когда он бывает под гульком, так, знаете, этак, ему вздумается тово, по праву супружества… Один раз как-то в сердцах по голове… тово… ну, и оглохла. Из синяков не выходит, – прибавил он, улыбаясь.
Каролина Федоровна следила за выражением лица Трутнева и, полагая, что он рассказывает нам очень смешную историю, весело улыбалась.
Я вскочил, сам не зная, по какой причине, с места и вышел в другую комнату.
Петр Иванович, преобразившись из яргака в архалух бегал по комнатам, выскакивал на крыльцо, кричал, бранился и торопил прислугу, отдавая каждому по пяти самых разноречивых приказаний. Между прочим, я слышал часто произносимые им имена: Ганьки и Мотрюшки.
– Ну, что, сказал? – спросил он, поймав за ворот бежавшего через зал рыжего, с веснушками, в сером казакине мальчика.
– Сказал.
– И Ганьке сказал?
– Сказал.
– И Мотрюшке?
– Сказал.
– Да ты, дурак, ты бы Ганьке сказал, чтоб она тово… а Мотрюшке, чтоб она это… понимаешь? Сарафан, дурак, беги, скажи, опять, мол, в сарафанах, и ткача сюда… А ты куда? – накинулся он на подслепого лакея.
– Я-с! Вы приказали…
– Дурак! Я сказал, чтоб стол, тово, карты и все такое в кабинет.
– Да я бегу по вашему приказу, чтоб клюшника послать, овса добыть, овса нетути…
– Дурак, тебе говорят – карты! Понимаешь? В кабинет, ты стол там, чтоб и все этакое…
И Петр Иванович влетел в гостиную.
– Что ж, чаю о сю пору? Чаю! Что ты тут расселась? Гриб немецкий! Тей! Тей! – крикнул он, дергая жену за плечо.
Бледная, растерянная, она робко взглянула ему в лицо и по направлению руки Петра Ивановича вышла в дверь.
– Друзья мои! Граф! Ваше сиятельство! Не поскучайте, пожалуйста, извините, я сейчас… Только вот насчет певчих…
И Петр Иванович снова исчез.
Несмотря на это громкое: «Тей!» – чая нам вовсе не дали, и Петр Иванович больше не вспоминал об этом; Каролина Федоровна тоже словно в воду канула и больше к нам не появлялась.
Оставшись втроем, мы принялись рассуждать о скачке Карая; так прошло около получаса; в это время я увидел, как Петр Иванович, подкравшись на цыпочках к нашей двери, тихо притворил обе половинки; вслед за тем мы услышали топот и установку в зале, кое-кто покашливал и пересмеивался; наконец дверь распахнулась снова, и Петр Иванович появился к нам с довольным лицом.
– Не угодно ли, господа? – сказал он как-то торжественно и, обратясь к двери, хлопнул в ладоши.
С этим сигналом в соседней комнате разразился неистовый крик. Я не помню, как я очутился там: толпа деревенских баб, под управлением ткача, горланила какую-то вступительную песню, звуки которой как-то лопались в ушах. Наконец, при появлении графа и Бацова из гостиной, а Трутнева с Бакенбардами из кабинета, две бабы, разряженные в китайчатые с мишурной оторочкой сарафаны и сам ткач с его необыкновенным инструментом отделились от сонмища и начали какую-то мордовскую пляску под припев хора:
Ганька и Мотрюха отжигали непостижимые коленца, а ткач трещал под песню хора на своем неслыханном инструменте. Инструмент этот был не что иное, как тупейный гребешок с приделанной к нему как-то бумажкой.
«Ну, Каролина Федоровна знала, для чего оглохла», – думал я, слушая этот гвалт.
Не так он действовал на Петра Ивановича: упоение его было, как видно, безгранично; он и шевелил плечами, и выступал козырем, и засучивал рукава, и притоптывал, и прищелкивал, и, наконец, что всего хуже, кажется, окончательно забыл о нас грешных. Трутнев тоже начал понемногу увлекаться этим зыком; г. Бакенбарды держал себя гордо и степенно, хотя и можно было поручиться, что, не будь тут это monsier le comte, он непременно закружился бы в общем водовороте.
Мы вернулись в гостиную и начали со смехом и досадой пополам высказывать каждый свое мнение о беззаконном нашем аресте. Бацов в особенности выражался насчет этого очень едко и убедительно, но все его красноречие заканчивалось общим и дружным между нами смехом, и едва мы сумели бы придумать что-нибудь для своего избавления, если б не следующий случай.
Неизвестно откуда появился перед нами камердинер Атукаева с весьма недовольным видом и произнес на первый раз очень простую, но до крайности вразумительную фразу:
– Ваше сиятельство! Как вам будет угодно, а ночевать тут не приходится.
– А что?
– Помилосердуйте… Лошади у нас не отпряжены и стоят без корма. Собаки о сю пору на дворе, под дождем: приюту никакого… В конюшне, в сараях – везде течь. Все стоит непокрытое: повар, вишь, крыши изводит на плиту. Людям есть нечего и разместиться негде; у экипажей я поставил караул: того и гляди, очистят!..
– Вот те раз! Хотел угощать армию! – проговорил граф в раздумье. – Неужели нет корму ни людям, ни лошадям?
– Точно так-с! У них и свои лошади третьи сутки овса не нюхали, а тут где же взять на такое количество? Сами изволите знать: у нас не десять лошадей! Да вот для вас тоже кушать о сю пору не готовят. Дворовые бегали на село кур и яйцы собирать, мужики их приняли в колья; там драка, безобразие, пьянство, крик. А дворня-то – все вор на воре, у своих тащат из-под замка… Помилуй Бог, беды не оберешься!..
Прослушав это донесение, мы переглянулись враз и громко от души захохотали.
Отнеся этот смех насчет сочувствия нашего общему веселью, Петр Иванович влетел в гостиную козырем, выделал коленце и заключил меня первого в объятия, но Мотрюха выручила остальных от этой мялки. Появившись с припляской перед Петром Ивановичем и маня его к себе руками, она припевала в такт: «О-ох, кости болят. Все суставы говорят», – и так далее. «Гений, а не женщина!» – крикнул тот и умчался за своей дамой, припевая: «Ходи раз, ходи два!» – и так далее.
– И прекрасно! – начал Атукаев, обдумав тем временем свой план. – Вели людям собраться как можно тише и тронуться враз со двора; лошадей наших держать наготове, а Петрунчика дать сюда; пусть его веселится сколько душе угодно; мы его, господа, употребим вместо громоотвода и отдадим на жертву, а сами улизнем отсюда… Ступай же и обделай все как можно аккуратнее!
– Слушаю!
И обрадованный Артамон Никитич, заговаривая и заигрывая с бабами, ловко добрался до передней.
Его место в гостиной заменил г. Бакенбарды.
– А мусье ле конт! – начал он. – Же ву ле фелисит авек дю бьен э-тре гран плезир!
Злодей! Так и видно было по лицу, как долго он мучился над постройкой этой необыкновенной фразы.
– Что ж, нам тут очень весело, – сказал граф по-русски, глядя на меня так убийственно, что я чуть не лопнул подобно ракете от усилия не разразиться смехом.
– Но мне, признаться, это всегдашнее тужур пердри надоело, – проговорил Бакенбарды и, a la Чайльд-Гарольд, поместился возле меня в креслах.
– К тому же вам для занятия досталась такая дама, которая ничего не слышит, хоть стреляй! – начал он, относясь ко мне.
– Да, жаль… – промолвил я, кусая свою губу. – Давно она потеряла слух?
– Вот, с великого поста… Это муженек ее оглушил. Вздумал стучать об эту печку, и если б я не случился тут… да что и говорить, когда-нибудь он-таки ее доконает… месяца три голова у нее была настоящая подушка… Да вот и старшая дочь… – вы не видали ее? – сделалась уродом, должно быть, по его милости: теперь у нее растет горбок…
И, заметя наше расположение слушать, г. Бакенбарды пошел дальше. Из его длинного повествования, за исключением французских фраз, мы уразумели следующее.
Оставшись после родителей по десятому году, Петр Иванович, вместе с меньшей сестрой своей, попал на воспитание к бабушке, женщине известной в околотке по богатству и гордому характеру. В семнадцать лет Петр Иванович возымел решительное намерение прицепить к боку саблю. Через десять лет службы в гусарском полку он явился на родину, с отставкой в кармане и с полным запасом антигусарского удальства. Поселясь в отцовском большом и прекрасно устроенном имении, которого, прибавим в скобках, теперь не осталось и половины, Петр Иванович часто навещал бабушку и не замедлил там влюбиться в компаньонку своей сестры, то есть в Каролину Федоровну. Осведомясь об этом, бабушка вскипятилась и чуть не отодрала розгами поручика Петрушу, но Петруша был гусар и страстный поклонник сатисфакций: зная наверное, что бабушка его никак не согласится стать на барьер, или так называемую благородную дистанцию, он придумал задать ей сатисфакцию другого рода: забрался к ней в сад и, лежа под кустом, выждал время, когда хорошенькая немочка, по обычаю, вышла помечтать. Увидевши предмет своей любви и сатисфакции, Петр Иванович накинулся на нее как Бедуин, заткнул ей глотку носовым платком, схватил ее под мышку и умчал а la Малек – Адель в свои владения. Очутившись в той самой гостиной, в которой теперь шла у нас речь, Каролина Федоровна увидела перед собой Петра Ивановича, во-первых на коленях и с гусарской клятвой на устах, во-вторых, Петр Иванович взял предмет своей сатисфакции под ручку и ввел его в соседнюю комнату; там сказал он ей: «Ву зет мейне либе фрау» – и кончил сатисфакцию с бабушкой.