Ефим Эткинд – Записки незаговорщика (страница 57)
В издательстве «Прогресс» был подготовлен второй том двуязычной антологии «Французские стихи в переводе русских поэтов», здесь я печатал многих молодых поэтов-переводчиков, которых собирался представить читателю в одном ряду с известными мастерами. Тираж не был готов, но все корректуры уже прошли. Эту книгу тоже запретили, набор рассыпали. Может быть и она когда-нибудь выйдет без моего имени и даже как-то пересоставленная? Но живы десятки литераторов, знающих, кто эту книгу придумал, собрал, отредактировал, снабдил вступительной статьей и комментариями. Разве запрет такой книги — не провокация?
Стилистика французской литературы. Русские переводы французской поэзии, классические и современные. Это что, политика? Подрыв государственных основ? Именно в этом я видел цель моего существования и моей работы. И все это оказалось уничтоженным, запрещенным, изуродованным. Пострадали десятки авторов. И сотни, если не больше, слушателей. Им теперь читает лекции мой ученик, но я-то знаю, что доучиться он еще не успел.
А теперь, год спустя, не только имя мое (наряду с именами Ю.Г. Оксмана и В.С. Гроссмана) запрещено упоминать в печати, но и все сочинения, подписанные этими проклятыми именами, во всех библиотеках преданы огню. Труды по теории стиха и теории перевода, по истории французской, немецкой и русской литературе, по стилистике и поэтике.
— Сегодня я была фашисткой, — сказала старая библиотекарша моей знакомой, вернувшись в слезах с работы. — Я жгла работы…
Бросая книги в пламя, она просматривала их. И она не могла никак понять, зачем она это делает? Почему филологические сочинения оказались опасными для ядерной державы? Ей не объяснили ничего, как прежде, год назад, ничего не объяснили ни писателям, ни студентам. Последним просто сказали:
— Профессор Эткинд занимался недозволенной деятельностью и преподавать больше не будет.
— А кому нам сдавать экзамены? — спрашивали студенты, окончательно сбитые с толку. Экзамены у них принял мой коллега, специалист по другим наукам, и студенты отвечали ему, отлично это понимая. Ко мне время от времени кто-нибудь из них приходил — с цветами и слезами, и рассказывал фольклорно-студенческие объяснения происходящего. Эткинд был соавтором Солженицына по «Архипелагу ГУЛаг», или, в лучшем случае, редактором. Он подсунул машинистке печатать рукопись Солженицына; та, работая «слепым методом», не знала, что печатает, а, кончив, прочитала, и от ужаса повесилась. У Эткинда был роман с машинисткой, которая печатала «Архипелаг»; одновременно она жила с Солженицыным, и эта близость ее погубила. У Эткинда был обыск, нашли сорок экземпляров «Архипелага ГУЛаг», тогда как можно (разрешается?) иметь дома не больше десяти…
Время от времени раздавались звонки; меня звали к телефону. Помолчав, вешали трубку, — хотели удостовериться в неверности слуха о моем аресте. О том, что у меня был обыск — и не один — говорили все, даже более или менее близкие знакомые. Этот последний слух, видимо, распространял КГБ: такой слух был ему нужен в качестве хоть какого-то оправдания или объяснения своих действий. Домыслы с каждым днем становились все фантастичней и нелепей, как это бывает всегда, когда место информации занимает воображение.
Моя деятельность по провоцированию недовольства, если таковая была, не может и отдаленно сравниться с деятельностью моих гонителей. Кто же из нас угрожал государственной безопасности?
Гораздо деятельнее, чем я сам, были некоторые бесстрашные доброхоты: рыцарь справедливости, известная поэтесса Наталья Грудинина, за десять лет до того вместе со мной участвовавшая в защите Иосифа Бродского, бросилась очертя голову в бой. Она обивала пороги в Союзе писателей — в Ленинграде и, главным образом, в Москве, неустанно рассказывала мою историю, которую искренне считала провокацией таинственных заговорщиков, добивалась приема у партийных, правительственных и кагебистских чиновников, и возвращалась полная оптимистической эвфории: все выслушивали терпеливо и сочувственно, говорили, что такого, о чем она рассказывает, не может быть, и что следует писать подробные разъяснения и заявления, — она писала, рассылала, развозила сама красноречивые бумаги, и все они исчезали в пучине бюрократического безразличия. Ей мерещились фантастические злодеи, зловещее подполье, сознательно организующее антисоветские диверсии, — я пал, как ей казалось, жертвой этих темных сил. Постепенно, впрочем, и она убедилась, что с этим «подпольем» никто воевать не намерен; ее добрая энергия иссякла.
2. ВО-ВНЕ
Пока я сам и немногие активные доброжелатели пытались бороться внутри, наталкиваясь на добросовестное бессилье, на фальшивое сочувствие или искреннее равнодушие, возбуждалось и ширилось общественное мнение на Западе. Вечером драматического дня, 25 апреля, я написал письмо, адресованное ректору Амстердамского университета, от которого незадолго до того получил приглашение на курс лекций. Принося ректору извинения за свой вынужденный отказ, я вкратце излагал последние события:
С одним из преданных учеников и друзей это письмо на другой день улетело на Запад — уже 30 апреля оно было опубликовано в датской газете «Политикен» в тревожной статье И.Б. Хольмгаарда, озаглавленной: «В этот день все стало безнадежно», и в другой датской газете, «Информацион». Посылая его, я шел на риск. Однако опыт последних лет показал: спасение — в широчайшей всемирной гласности. С того дня, когда «все стало безнадежно», до того, когда Запад узнал о ленинградских событиях, прошло четверо суток, — наши погромщики вряд ли ожидали контрудара такой стремительности, хотя А.И. Солженицын уже должен был научить их тому, что убивать в темноте и при всеобщем безмолвии в наши дни не удается. Из «Политикен» письмо было перепечатано в крупных газетах западного мира. Так, 4 мая информация появилась во «Франкфуртер альгемейне», а 6 мая та же газета дала полный его текст. В том же номере «Франкфуртер альгемейне», в «Нойе Цюрхер Цайтунг» и других появилось сообщение о резолюции международного ПЕН-клуба, к тому моменту уже принятой.
Это было началом. Генрих Бёлль еще раз вернулся к своему заявлению, когда в конце мая выступал с докладом на конгрессе международного ПЕН-клуба в югославском городе Орхиде.
«Франкфуртер альгемейне» сообщила об этом 27 мая в статье Андреаса Разумовского — «ПЕН и границы»: