Ефим Эткинд – Записки незаговорщика (страница 34)
— На дворе у нас 1968 год. Еще года четыре назад вы, уважаемые коллеги, вы же сами клеймили культ личности (иногда даже храбро добавляя: Сталина). Так разве это неверно, что литературу не только душили, но и в тюрьмах гноили? Разве не писали об этом недавно, совсем недавно наши советские журналы и газеты? Даже «Известия», даже «Правда»? Во «фразе» и этого не сказано, а только, что поэты — уходили в перевод. Что же им, поэтам, оставалось делать? Умирать от немоты и голода?
Но даже такого никто не сказал. Попытался было я на этом уровне говорить с Лесючевским — да осекся. О последствии той попытки еще расскажу. Можно и нужно ли было так продолжать?
О, если бы все четыреста невольных участников «дела о фразе» сговорились и решили «жить не по лжи…» Если бы хоть члены Ученого совета или Союза писателей сговорились. Но этого не произошло. И в 1968 году произойти не могло, теперь мы уже можем такой вывод сделать. Но этого не произошло и шесть лет спустя, в 1974 году.
Тогда, в пору «дела о фразе», я и сам лукавил: отрицал политический смысл у текста, обладавшего таковым. Я — в пределах приличий — каялся. Почему? Потому что спасал право общаться с аудиторией: студентами, слушателями, читателями; право работать внутри моей культуры, моего языка, моей страны. Не просто жить, а именно — работать, участвовать в просвещении народа, к которому принадлежу. Уже после «дела о фразе» вышла моя книга для юношества «Разговор о стихах» — тиражом в 100 тысяч экземпляров; это книга не политическая, отнюдь! Но читатели получили целый сборник стихов лучших русских поэтов от Пушкина до Ахматовой, в их числе и недоступных или труднодоступных авторов — Мандельштама, Пастернака, Цветаеву, А. Белого, М. Кузмина, многих других. И еще после 68-го года вышли: книга о Брехте, книга о русских поэтах-переводчиках, несколько антологий, много статей. Да и сама та двухтомная книга, из-за которой сыр-бор разгорелся, тоже вышла, — «Мастера русского стихотворного перевода». Выкинули Гумилева, Ходасевича, Жаботинского — жаль! Но в ней многое осталось, — не только Крылов с Пушкиным и Курочкин с Петром Вейнбергом, но и Мандельштам, и Пастернак, и Волошин, и Цветаева, и Ахматова. Стоило воевать, отстаивать, даже в чем-то — уступать?
Мои советские коллеги в трагическом положении: им надо постоянно решать неразрешимые нравственные проблемы. Неразрешимые — и все же какой-то выход обычно находится. Увы, слишком часто компромиссный. Как, например, в «деле о фразе». Или не находится — как в другом моем деле, 1974 года, когда три слога «ка-ге-бе» — парализовали ужасом всех, даже храбрых.
Что же делать? Соглашаться на компромисс, то-есть, на сделку с властью и в известном смысле — с совестью, или стоять насмерть? Моральное требование «жить не по лжи» выдвинул человек исполинского характера, не ведающий ни слабости, ни компромиссов. Он уверен: «насилие держится только на лжи, а ложь может держаться только насилием». И самый простой, легкий и доступный «ключ» к нашему освобождению: «
Так учит А.И. Солженицын.
— Такая программа, — скажет его воображаемый оппонент, — прекрасна и, на первый взгляд, даже осуществима. Но она провозглашена уже давно — в феврале 1974 года.
Прошло несколько лет, и по этому пути идут лишь немногие святые, какие бывали на свете и прежде, до этого манифеста. Призыв Солженицына остается гласом вопиющего в пустыне. Горько, однако — так. За три года нравственного переворота не случилось, несмотря на небывалый моральный авторитет писателя и воителя, провозгласившего эту программу действий, как единственно возможную. Почему же ничего не случилось? А вот почему. Солженицын в своем манифесте утверждал: тот, кто не пойдет по предуказанному пути, «так пусть и скажет себе: Я — быдло и трус, мне лишь бы сытно и тепло». И еще чуть выше Солженицын от имени подобных ничтожеств так говорит: «Нам бы только не оторваться от стада, не сделать шага в одиночку — и вдруг оказаться без белых батонов, без газовой колонки, без московской прописки». Итак, от мужественного противостояния лжи удерживают всех советских граждан трусость и корысть. Жалкие, презренные шкурники!
Так ли это? Ошибка Солженицына — в прямолинейности безоговорочного решения и в безжалостной крутости приговора. Разумеется, есть и трусы, и шкурники, их много. Но земля стоит не на них. За три года из двухсот пятидесяти шести миллионов не нашлось ни десятков тысяч, ни даже сотен, кто встал бы насмерть. Почему? Потому ли, что — «Наследство их из рода в роды Ярмо с гремушками да бич»? Нет, не потому.
И оппонент продолжает:
— Как быть школьному учителю литературы, который, оставшись на своем посту, еще чему-то хорошему ребят научит, а, решив «жить не по лжи» и дав себя выгнать, уступит место растлителю душ, карьеристу и тупице? Как быть рядовому литератору — критику, историку литературы, переводчику? Или — журналисту? Все они сознают свою ответственность за русскую (или российскую) культуру. И что же: отойти в сторону, стать (как уже некоторые сделали) вахтерами, грузчиками, лишь бы «жить не по лжи?» Или — ценой допустимых компромиссов — остаться участниками и делать свое дело? И не переуступать разбойнику ни своих учеников, ни своих читателей? В первом случае мы ублажим свою совесть, она будет чиста, но общее дело, культура нашего народа, пострадает. Во втором случае нам не миновать угрызений, но ученики и читатели, сегодняшние и завтрашние, будут в выигрыше. Что выбрать?
Помните ли вы о том, что за спиной каждого порядочного, образованного, серьезного преподавателя, или профессора, или исследователя маячит бандит, жаждущий занять его место? Заняв место, он уже не уступит его никому. И простоит за этой кафедрой или просидит в том кресле десятки лет. пачкая мозги молодым. Допустить их, всех этих бандитов? Уступить без боя? Так ведь от подобных уступок противник укрепляется.
Не будет ли подобное поведение означать сдачу всех позиций без боя?
Собеседник-«солженицынист» возразит:
— Признав компромисс законной и нравственной формой поведения, не распахиваем ли мы настежь ворота безудержным сделкам с совестью? Ты совершаешь их якобы во имя культуры, просвещения, будущего, в действительности же они, эти сделки, просто помогают тебе сохранить привилегии, подняться по социальной лестнице, обеспечить себе безбедное существование… Не поощряем ли мы столь процветающую в стране демагогию, которая фразами о пользе общественной прикрывает собственную корысть? Не санкционируем ли приспособленчество? Не следует ли противопоставить безнравственной гибкости, уступчивости, политиканству — абсолютную бескомпромиссность, безусловную преданность истине, открытую защиту прав и правды? Каждый новый компромисс — это новая ложь, это еще один шаг в сторону несправедливости. Необходимостью и даже полезностью компромисса может оправдать свое поведение любой член Ученого совета или писательских секретариатов, о которых шла речь. Они могут сказать, что место каждого из них готов занять бандит, уже стоящий наготове за его спиной. Даже какой-нибудь С. Михалков может заявить: он принимал участие в травле Пастернака потому, что, откажись он выполнять волю начальства, его бы прогнали, и на освободившееся место пришел бы отпетый негодяй с большой дороги. А так он, Михалков, все же ограждает общество от пришествия экстремистов, от совсем уж разнузданных погромщиков. Ведь каждый мелкий тиран оправдывает свои бесчинства тем, что его падения поджидает другой, более свирепый. У Крылова в басне «Лягушки, просящие царя» Юпитер поучает лягушек, недовольных пожирающим их журавлем
Ибо на место журавля может притти только другой, обладающий еще большей прожорливостью. Таков довод, к которому прибегает журавль: я тут для того, «чтоб не было вам хуже». Однако не пора ли положить предел царству Журавля? Ему не уступать надо, а противопоставить всеобщую решимость полного неприятия его порядков.
Трудно оппоненту опровергнуть этот нравственный максимализм; его позиция слабее, в ней нет привлекательной отчетливости. Он может только сказать:
— Я изнутри знаю наше общество: оно не созрело для перемен: на единство коллективных действий оно еще не способно. Его могла бы организовать для таких действий политическая партия; партии нет. Общее направленное сопротивление могла бы возглавить литература; она полу задушена, ею манипулирует государство. И политическое, и художественное, и духовное самосознание народа рано или поздно возродятся, но наступит это не сразу и даже, вероятно, не скоро. Такому возрождению должна предшествовать деятельность просветительская; из подполья и только через Самиздат или Тамиздат ее вести можно, но это недостаточно эффективно. А ведь литература задушена только наполовину, все же она существует и — в пределах легальности — свое дело делает. И журналисты, которым нельзя сказать всю правду, все же кое-что говорят: о воспитании, о школе, об искусстве, о суде, и даже, косвенно, о политике. И учителя формируют людей, — вопреки планам, предписаниям и установкам. И университеты, несчастные, столько раз разгромленные университеты все снова возрождаются, и они воспитывают новых людей; и новое поколение — лучше прежнего: свободней и чище. Вот это и есть ближайшая наша задача: учить, воспитывать, просвещать. Чтобы участвовать в этой важнейшей, — да, собственно, единственно важной в наше время деятельности, — многим придется недоговаривать, кое в чем уступать, порой маневрировать — конечно, в пределах, допустимых общественной моралью. Когда имеешь дело с противником, маневр необходим. Куда красивее итти вперед, выпрямившись во весь рост; но всегда ли можно так — грудью на пулеметы? И призывать к этому — не значит ли губить свою пехоту? А танков-то у нас нет, у нас одна пехота. Маневру учит и книга А.И. Солженицына «Бодался теленок с дубом»; всегда ли герой этой книги шел в рост на артиллерию противника? Теперь он может полным голосом говорить бескомпромиссную правду. А прежде, когда учил детей в школе? Когда печатал свои повести в «Новом мире»? Когда уступал Твардовскому, но не только ему? Когда писал то письмо от 25 апреля 1968 года против западных издательств, которое с удовольствием напечатала «Литературная газета»? («Да и письмишко невинное, да и в коммунистическую газету…» — комментирует автор; и, в разговоре с таможенниками, он же: «Шло письмо против разбойников издателей — в итальянскую коммунистическую газету. Зачем же вы его задержали?..» Это ли не маневр? «Прощался я от наперстного разговора, а за голенищем-то нож, и показать никак нельзя, сразу все порушится», — это ли не тактика и не лукавство?)