Ефим Эткинд – Записки незаговорщика (страница 15)
Этим заседанием я не был травмирован, — среди его участников не было ни одного сколько-нибудь стоящего ученого, ни одного человека, к которому я бы питал уважение или симпатию. А я боялся, и даже больше, чем перед другими Советами, — боялся горестных разочарований. Среди гуманитариев института у меня немало друзей, я им доверяю и их люблю; выступление любого из них было бы для меня тяжким ударом. Впрочем, я и к этому теперь был готов. Но — упасла судьба от излишней боли. Держатся мои друзья! Сознание этой, пусть даже молчаливой, честности согревает меня до сих пор. Я не требователен.
(Травмирована была моя жена: по дороге домой она горько размышляла: Боже мой, какой уровень! какой уровень! — Жалко — в Ленинграде, в одном из самых уважаемых институтов с именем Герцена на фронтоне, сидят в полумраке старые [большинство было стариков], скучные и злые люди и, подхлестывая один другого, распаляясь, чувствуя защиту в начальстве и в чужих, но явно начальственных лицах, понимая свою полную безнаказанность, несут злобную, серую чушь. Даже ей, лицу заинтересованному, было нестерпимо скучно от штампов. И ни слова о деле: уж истреблять — так подготовились бы: разобрали бы хоть одну лекцию, хоть одну статью. Уровень! Уровень! — Жалко!)
Заседание Совета по гуманитарным наукам впервые, кажется, в нашей университетской истории постановило снять степень доктора (и даже кандидата!) с ученого, не оказавшегося ни плагиатчиком, ни взяточником. Министерство (ВАК) удивилось, поежилось, и долго не утверждало — может быть, потом все же утвердило? Не знаю, я уехал.
К трюм часам дня 25 апреля в Дом писателя имени Маяковского съехались секретари, которых разыскали в разных концах Советского Союза: одного в Грузии, другого в Крыму, третьего в Москве… Зачем их привезли, они уже знали и, поглядывая друг на друга, искали глазами тех двух, за чьими широкими спинами надеялись спрятаться: Федора Абрамова и Даниила Гранина. Увы, не было ни того, ни другого. Жаль, думал, вероятно, каждый: приятно было бы с ними разделить ответственность. Нехорошо это с их стороны, не по товарищески. Вот в Москве, когда Лидию Чуковскую исключали, так Валентин Катаев, старый и тяжело больной, специально приехал в столицу — принять участие в неприятной процедуре; понятно, другим в его присутствии было легче: ведь всё больше литературная плотва, среди этих других — не было ни настоящих, ни, тем более, знаменитых писателей — Наровчатов там, Агния Барто… Валентин Катаев проявил ответственность за коллектив, у него есть совесть. Он понимает, что партия и правительство не зря позаботились о его славе. Не мог же он бросить товарищей в беде, и вот, преодолев свою старческую немощь, он даже пренебрег глупостями, которые не преминет распространять про него западная печать — ну, назовут разок-другой палачом или подпалачником, брань на вороту не виснет, зато помог своим, в трудную минуту их не оставил. А эти вельможи? Один зацепился за какое-то кавказское совещание, — экий незаменимый специалист по рабочему классу! Хитрец и чистоплюй. Второй отверг с брезгливым отвращением приглашение на секретариат, — дескать, я в ваших гадостях не участвую, сами разбирайтесь. И оказалось, что лишены поддержки, спрятаться не за кем, — ведь не за спиной же Холопова? Хоть он, наш Холопов, и первый секретарь ленинградского Союза, и главный редактор «Звезды», но за писателя его не выдашь, на Катаева не потянет. А нужен свой Катаев, очень нужен! Хорошо хоть высоколобая интеллигенция представлена — есть среди нас Владимир Орлов. Он всему миру известен как многолетний редактор «Библиотеки поэта» и как издатель сочинений Блока, и, надо думать, будет вести себя правильно, по-партийному (хоть и беспартийный); Эткинда у него есть все основания ненавидеть, ведь именно Эткинд, можно сказать, бросил бомбу в «Библиотеку поэта» и погубил орловскую карьеру; сняли его с редакторства из-за фразы Эткинда — Орлов ему не простил и не простит. Но с этими интеллигентами — разве можно заранее знать? Может быть, он, начитавшись Блока, вдруг взорвется да скажет, что у него на уме. А на уме у него вот что (об этом догадаться не так уж трудно, потому что то же, что у всех): достаточно мы пресмыкались перед крупными и мелкими деспотами; до сих пор стыдно вспомнить, как тут, в этом же доме, мы около тридцати лет назад единодушно одобряли невежественного опричника, как тогда же изгоняли из своих рядов великого поэта и одного из лучших наших прозаиков — Анну Ахматову и Михаила Зощенко; как мы молча, краснея, слушали заику Михалкова, поносившего Бориса Пастернака, и одобряли исключение еще и этого великого поэта; как мы способствовали расправе над Иосифом Бродским; как не вступились за Григория Гуковского, а еще раньше за Бенедикта Лившица, Давида Выгодского, Сергея Спасского, за многих и многих других, которыми мы гордились и которых они убили. Да и в чем обвиняют Эткинда? В знакомстве с Солженицыным? В поддержке Бродского? Смешно и глупо, за такие преступления писатели не могут исключать из своей среды писателя. Всё же прочее еще смешнее и глупее — не доказано, не подтверждено, к писателям с таким любительским материалом не приходят, все это работа провинциальных детективов. Вот чего можно ожидать от Владимира Орлова, а еще он того и гляди совсем осмелеет да начнет цитировать своего любимого Блока — что-нибудь вроде:
«Сословие черни, как, впрочем, и другие человеческие сословия, прогрессирует весьма медленно. Так, например, несмотря на то, что в течение последних столетий человеческие мозги разбухли в ущерб всем остальным функциям организма, люди догадались выделить из государства один только орган — цензуру, для охраны своего мира, выражающегося в государственных формах».
И может быть, еще вспомнит, что Блок незадолго до смерти с благоговением приводил строки Пушкина о свободе — личной и, в тот же время, политической:
Владимир Орлов был непроницаемо-мрачен. Вместе с другими он перед заседанием спустился в ресторан и для храбрости хватил коньяку.
Среди секретарей есть еще один, от которого — как знать? — можно услышать что-нибудь незапланированное: это Михаил Дудин. Он — романтик, поэт, можно ли запрограммировать поэта? Он — солдат, и воевавшие с ним на полуострове Ханко помнят его веселую храбрость. А вдруг он рявкнет в свойственной ему солдатской манере что-нибудь совсем не поэтичное? В переводе на литературный язык это может звучать так: «А пошли вы все туда-то… Ваших замыслов я не знаю и знать не хочу, мое доброе имя мне дороже ваших посулов, убивайте, но не моими руками, без меня».
Секретарь городского комитета партии Борис Андреев с некоторым беспокойством посматривал на усевшихся вокруг стола писательских руководителей. (Он, Андреев, едва ли помнит пушкинские слова: …
Заседание начинается. Сначала председатель оглашает письмо:
Е. Эткинд
Короткая пауза.
— Мы с трудом собрали сегодня достаточное число секретарей, — говорит Холопов, — конец апреля, мы рискуем через неделю оказаться без кворума. Думаю, что откладывать заседание нецелесообразно.
Секретарь горкома смотрит одобрительно. Серые молодые люди из Большого дома (он виден из окна) тоже. Писатели сидят, уставившись в стол. Слово опять берет Холопов.
Ниже следует официальный протокол, внутри которого дан текст справки КГБ; он похож на тот, который читался на Ученом совете, но отличается от него развернутостью, обширными цитатами из допросов, попытками более основательной аргументации — все-таки для писателей! И, хотя он во многом повторяет справку, приведенную выше, мы его даем полностью, чтобы не нарушать цельной картины писательского заседания.