реклама
Бургер менюБургер меню

Эдвард Сент-Обин – Патрик Мелроуз. Книга 2 (страница 46)

18

– Не говори никому, что моя мать была герцогиней.

Патрик заговорщически кивнул. Элинор разжала руку и принялась изучать потолок в поисках новой заботы.

Нэнси не потребовался бы инсульт, чтобы дать совершенно иные инструкции. Никому не говорить? Напротив, пусть все знают! За карикатурными различиями: приземленностью Нэнси и духовными исканиями Элинор, дородностью одной и тщедушностью другой, скрывалась общая причина – прошлое, которое следовало либо замалчивать, либо избирательно восхвалять. Что это было? Обладали ли сестры индивидуальностью или были всего лишь типичными обломками своего круга?

В начале семидесятых Элинор взяла Патрика, которому исполнилось двенадцать, в гости к тете Эдит. Пока остальной мир был озабочен нефтяным кризисом, стагфляцией и ковровыми бомбардировками, а также тем, является ли эффект от употребления ЛСД долгосрочным, постоянным или временным, жизнь в поместье «Живой дуб» ничуть не изменилась за те пятьдесят лет, что оно принадлежало нынешней хозяйке. По сравнению с сорока черными слугами тети Эдит рабы в «Унесенных ветром» выглядели статистами на съемочной площадке. В тот вечер, когда приехали Патрик и Элинор, Моисей, один из лакеев, попросил отпустить его на похороны брата. Эдит отказала. За ужин садились четверо, и Моисей должен был подавать кукурузную кашу. Патрик не возражал, если бы слуга, подававший перепелок, или тот, что разносил овощи, подали бы и кукурузную кашу, но в представлении Эдит ничто не должно было поколебать сложившийся ритуал. В белых перчатках и белой куртке, Моисей положил Патрику первую в его жизни порцию кукурузной каши. По лицу слуги текли слезы. Патрик так и не понял, понравилось ли ему блюдо.

В спальне, рядом с потрескивающим камином, Элинор дала волю возмущению теткиной жестокостью. Сцена за ужином разбудила слишком многое в памяти Элинор, а вкус кукурузной каши был неотделим от слез слуги, как был неотделим превосходный вкус ее матери от детских слез самой Элинор. Она чувствовала, что только доброта слуг позволила ей сохранить здравый рассудок, поэтому Элинор всегда была на стороне Моисея. Если бы она сумела сформулировать свои симпатии, то, вероятно, посвятила бы себя политике, как посвятила благотворительности. Больше всего Элинор задевало, что тетка снова заставила ее почувствовать себя двенадцатилетней, когда в начале войны пылкая, но не смеющая открыть рот девочка жила в «Фэрли», доме Билла и Эдит на Лонг-Айленде. Его мать гипнотизировали воспоминания о временах, когда она была ровесницей своему сыну. Затянувшееся детство Элинор всегда бросало тень на попытки Патрика повзрослеть. В его раннем детстве она могла думать лишь о том, как много для нее значила собственная няня, однако не сумела найти сыну такое же чудо заботливости и теплоты.

Подняв глаза от гроба, Патрик увидел, что Нэнси и Николас направляются к нему. Инстинктивное стремление быть ближе к сливкам общества толкало обоих к сыну умершей, который был явно не последним человеком на похоронах собственной матери. Патрик положил руку на гроб, заключая с Элинор тайный союз против непонимания.

– Мой дорогой! – воскликнул Николас, воодушевленный какой-то важной новостью. – Я и не знал, пока Нэнси меня не просветила, какой светской львицей была твоя мать, до того как занялась добрыми делами! – Казалось, Николас отбрасывает фразы тростью, расчищая себе дорогу. – Подумать только, скромница Элинор, застенчивая, набожная Элинор на балу у Бейстеги! В те времена я не был знаком с ней, иначе счел бы своим долгом защищать ее от толпы голодных арлекинов. – Свободной рукой Николас сделал в воздухе театральный жест. – Это был волшебный бал, словно позолоченных бездельников с полотна Ватто освободили из зачарованного плена, накачали стероидами и погрузили в целую флотилию катеров!

– Ну, она не всегда была скромницей, если ты меня понимаешь, – поправила Нэнси. – У Элинор были воздыхатели. Твоя мать могла бы составить превосходную партию.

– И спасти меня от появления на свет.

– Не глупи. Так или иначе ты все равно появился бы на свет.

– Не совсем.

– Когда я вспоминаю всех самозванцев, утверждавших, будто присутствовали на том легендарном балу, – сказал Николас, – то не могу поверить, что знал женщину, которая ни разу об этом не упомянула! А теперь уже поздно хвалить ее за скромность. – Он похлопал по гробу с видом владельца скаковой лошади. – Что лишь свидетельствует о бессмысленности этого конкретного качества.

Нэнси заметила седого мужчину в деловом костюме и черном шелковом галстуке, который направлялся к ним по проходу.

– Генри! – воскликнула Нэнси, отпрянув с театральной поспешностью. – Наконец-то подкрепление в виде еще одного Джонсона! – Нэнси обожала Генри. Он был так богат. Конечно, лучше бы его деньги достались ей, но состоять с ним в родственных отношениях все же лучше, чем ничего. – Как поживаешь, Кэббедж?

Нэнси чмокнула не слишком обрадованного таким обращением Генри.

– Господи, вот уж не ожидал тебя здесь увидеть, – сказал Патрик, смутившись.

– А я тебя, – ответил Генри. – В этом семействе никому ни до кого нет дела. Я на несколько дней остановился в «Коннахте» и утром за завтраком прочел в «Таймс», что твоя мать умерла, а сегодня похороны. К счастью, меня подвез гостиничный автомобиль, и вот я здесь.

– Мы не виделись с тех пор, как ты любезно пригласил нас погостить на острове, – сказал Патрик, решив: будь что будет. – Я вел себя ужасно, и мне искренне жаль.

– Когда ты несчастлив, радости мало, – сказал Генри. – Так или иначе оно проявится. Однако мелкие расхождения по вопросам внешней политики не должны мешать действительно важному.

– Согласен, – сказал Патрик, пораженный добротой Генри. – Я очень рад, что ты пришел. Элинор всегда тебя любила.

– И я любил твою мать. Ты ведь знаешь, она жила у нас в «Фэрли» пару лет в начале войны, и мы очень сблизились. В ней была такая наивность, которая одновременно притягивала и заставляла держать дистанцию. Не знаю, как объяснить, но, что бы ты ни думал о своей матери и ее благотворительности, надеюсь, ты не сомневаешься в ее добрых намерениях.

– Не сомневаюсь, – ответил Патрик, на мгновение принимая безыскусное объяснение Генри. – Думаю, «наивность» – самое точное слово. – Он снова удивился тому, как влияют на нас наши фантазии: каким враждебным казался ему Генри, когда сам Патрик был враждебен всему миру, и каким участливым представлялся теперь, когда Патрику было нечего с ним делить. Может быть, хватит фантазировать? Интересно, получится ли?

Перед тем как отойти, Генри коснулся его плеча.

– Прими мои соболезнования, – произнес он, вложив в формальную фразу подлинное чувство, потом кивнул Нэнси и Николасу.

– Простите, – сказал Патрик, оглянувшись на дверь, – я должен поздороваться с Джонни Холлом.

– Кто это? – с подозрением спросила Нэнси.

– Кто? – нахмурился Николас. – Он был бы никем, не будь он психоаналитиком моей дочери. Негодяй, вот он кто.

3

Патрик отошел от гроба, сознавая, что если в истерике не бросится обратно, то это последний раз, когда он стоял рядом с Элинор. Он уже видел немое холодное содержимое гроба вчера вечером, когда оплачивал услуги «Похоронного бюро Бэньона». Дружелюбная седая женщина в синем костюме ждала у двери:

– Я слышала, как подъехало такси, и поняла, что это вы, дорогой.

Она повела его вниз по ступеням. Ковер в розовых и коричневых ромбах, словно в баре провинциальной гостиницы. Сдержанные объявления о предстоящих церемониях. Фотография женщины в рамке на коленях перед черным ящиком, из которого рвался на свободу голубь, чтобы взмыть в небо в вихре белоснежных крыльев. Интересно, он вернется на голубятню для вторичного использования? Нет, еще одного черного ящика он не переживет. «Мы можем выпустить голубя в день ваших похорон». Готический шрифт как будто искривлял каждую букву, проходившую через дверь похоронного бюро. Словно смерть была деревней в Германии. Лестницу в подвал освещали электрические лампы, спрятанные за витражными стеклами.

– Я оставлю вас с ней. Если что-то понадобится, не стесняйтесь. Я буду наверху.

– Спасибо, – промолвил Патрик, подождав, пока она не свернет за угол, прежде чем войти в часовню Плакучей ивы.

Закрыв дверь за собой, он бросил беглый взгляд на гроб, словно мать не велела ему пялиться. Несмотря на ласково-торжественное обещание оставить его с «ней», то, что лежало в гробу, «ею» не было. Разница заключалась в безжизненности знакомого тела, в застывших и жестких чертах лица, которое он знал еще до того, как узнал собственное. Переходный объект для дальнего конца жизни. Вместо мягкой игрушки или тряпичной куклы, утешающей ребенка в отсутствие матери, ему предлагался труп, сжимающий в костлявых пальцах искусственные белые розы, чьи жесткие шелковые лепестки расправили над небьющимся сердцем. В этом был сарказм мощей и достоинство метонима, в равной мере обозначающего и его мать, и ее отсутствие. В любом случае это было ее последнее появление перед тем, как она останется только в памяти других.

Ему бы следовало всмотреться в Элинор иначе, не торопясь и не теоретизируя, но как сосредоточиться в этом подвале, где все сбивало с толку? Часовня Плакучей ивы располагалась под оживленной улицей, прошитой нарочитой бойкостью мобильных разговоров и барабанной дробью каблучков. Такси, отделившись от основного потока и окатив тротуар из лужи, громыхнуло над дальним углом потолка. Патрику пришла на ум поэма Теннисона, которую он не вспоминал лет двадцать: