реклама
Бургер менюБургер меню

Эдвард Сент-Обин – Патрик Мелроуз. Книга 2 (страница 23)

18

Зачем он это сказал?! Похоже, сегодня он полон какого-то зоологического женоненавистничества. Если тут кто и пищит, так это он. И уж точно не Мэри. Это он страдает от клокочущего недоверия к женскому полу. Сыновьям вовсе не обязательно разделять его чувства. Надо взять себя в руки. Меньшее, что он может сделать, – это как-то обуздать свою депрессию.

– Простите… Не знаю, зачем я это сморозил… Такая усталость вдруг навалилась. – Он виновато улыбнулся всем вокруг. – Давай-ка я помогу тебе со рвом, – сказал он Роберту и взял второе ведерко.

Они стали ходить туда-сюда, заливая ров морской водой, пока Томас не уснул на руках у мамы.

Август 2002 года

10

Томас вдруг выскочил из синего надувного бассейна, в котором спокойно играл все это время, и кинулся прочь по песку, поглядывая через плечо – бежит ли следом мама. Мэри резко отодвинула стул и бросилась за ним. Томас был такой быстрый… быстрее и быстрее с каждым днем. Он взбежал по белой лестнице: теперь от дороги его отделял только променад. Она взлетела следом, одолевая по три ступеньки за раз, и поймала сына у припаркованной машины, скрывавшей его от глаз остальных водителей. Он принялся пинаться и извиваться в воздухе.

– Никогда так больше не делай! – едва не разрыдавшись, воскликнула Мэри. – Никогда, слышишь? Это очень опасно!

Томас захлебнулся восторженным смехом. Эту новую игру он открыл для себя только вчера, когда они снова приехали на пляж «Таити». А ведь в прошлом году он бегом мчался к маме, если та отходила больше чем на три ярда.

Когда Мэри понесла его прочь с дороги к зонтику, он тут же перешел в другой режим: стал посасывать палец и с любовью гладить ее ладошкой по щеке.

– Все хорошо, мама?

– Я расстроилась, что ты чуть не выбежал на дорогу.

– Я еще буду делать опасно, – гордо сказал Томас. – Да, буду!

Мэри невольно улыбнулась. Ну какой очаровашка!

Разве можно сказать, что ей грустно, если уже через секунду она сама не своя от счастья? Разве можно сказать, что она счастлива, если уже через секунду хочется орать во всю глотку? Она не успевала наносить на карту многочисленные эмоции, что захватывали ее с головой. Слишком много времени она провела в состоянии постоянной и разрушительной эмпатии, ловя каждую перемену в настроении своих детей. Порой казалось, что скоро она вовсе забудет о собственном существовании. Приходилось плакать, чтобы отвоевать себя. Люди, которые ничего не понимали, думали, будто бы ее слезы – результат давно сдерживаемой и такой прозаической катастрофы: хроническое переутомление, огромные долги, загулявший муж. В действительности это был экспресс-курс по жизненно необходимому эготизму для человека, которому надо вернуть свое «я», чтобы потом вновь принести его в жертву. Мэри всегда была такой. Даже в детстве, стоило ей увидеть птичку на ветке, как она уже ощущала в своей груди неистовое биение крошечного сердца. Порой она гадала: ее самоотверженность – это отличительная черта или патология? Ответа Мэри до сих пор не нашла. В их семье только Патрик существовал в мире, где собственные суждения и мнения следовало высказывать с важным и авторитетным видом.

Она усадила Томаса в импровизированный высокий стульчик из двух поставленных друг на друга пластиковых кресел.

– Нет, мама, я не хочу сидеть на двойном стуле, – сказал Томас, сползая на пол и с озорной улыбкой устремляясь к лестнице; Мэри тут же его поймала и усадила обратно. – Нет, мама, не хватай меня, это невыносимо.

– Где ты набрался этих словечек? – засмеялась Мэри.

Мишель, хозяйка кафе, подошла к ним с блюдом жаренной на гриле дорады и укоризненно взглянула на Томаса.

– C’est dangereux, ça![18] – поругала она мальчика.

Вчера Мишель заявила, что отшлепала бы своего ребенка не задумываясь, если бы тот выбежал на дорогу. Мэри вечно получала подобные бестолковые советы. Шлепать Томаса она не стала бы ни при каких обстоятельствах. Помимо того, что даже мысль о физическом наказании вызывала у нее тошноту, она всегда считала, что наказание – идеальный способ утаить от ребенка суть урока, который ему полагалось извлечь из ситуации. Ребенок запомнит только насилие и боль, а справедливое негодование родителя подменит своим собственным.

Кеттл была неисчерпаемым источником бестолковых советов, ведь питали источник глубинные воды ее собственной бестолковости как матери. Она всегда пыталась задушить независимую натуру Мэри. Не то чтобы она обращалась с дочерью как с куколкой – для этого она слишком много времени тратила на то, чтобы самой ею казаться. Скорее, дочь была для нее инвестиционным капиталом с высокой степенью риска: чем-то изначально бесполезным, но потенциально способным принести неплохой доход – при условии, что Мэри выйдет замуж за знатного или известного человека. Кеттл сразу дала понять, что адвокатишка, который вот-вот лишится заграничной усадьбы средних размеров, – отнюдь не выгодная партия. Разочарование в повзрослевшей дочери было лишь продолжением того разочарования, что она испытала после родов. Мэри оказалась не мальчиком. А девочки, которые не мальчики, – это одно сплошное расстройство. Кеттл всем говорила, что о сыне грезил ее муж, хотя на самом деле мечты принадлежали ее отцу – вояке, который предпочитал женскому обществу окопы и отваживался на минимальный контакт со слабым полом исключительно с целью произвести на свет наследника. Три дочки спустя он перестал высовываться из кабинета.

Отец Мэри, напротив, восхищался дочерью так же, как она восхищалась им. Его застенчивость, переплетаясь с ее застенчивостью, окрыляла обоих. Мэри, не сказавшая почти ни слова за первые двадцать лет своей жизни, души не чаяла в папе, который никогда не считал ее молчаливость недостатком. Он понимал, что это следствие некой чрезмерной напряженности чувств, переизбытка внутренних впечатлений. Пропасть между ее эмоциональной жизнью и социальными нормами была слишком огромна – не перепрыгнуть. Он и сам в юности был таким, пока не научился предъявлять миру некую удобоваримую маску. Неистовая искренность дочери помогла ему вернуться к собственной сути.

Мэри помнила отца во всех красках, но воспоминания эти забальзамировались его преждевременной смертью. Ей было четырнадцать, когда он умер от рака. Семья всячески «защищала» ее от лишних знаний о папиной болезни, но в результате она пережила утрату еще тяжелее, чем могла бы. После его смерти Кеттл велела дочке «быть храброй». Это означало, что она не должна искать у матери сочувствия. Впрочем, сочувствия от нее было не добиться в любом случае, даже если бы на него не налагали запрет. Да и боль они переживали совершенно по-разному. Мэри была сама не своя от горя, сама не своя от постоянных попыток представить страдания отца, сама не своя от безумных мыслей, что только он и мог понять ее чувства, связанные с его смертью. В то же время сбивала с толку другая мысль: их общение и так заключалось в безмолвном принятии и понимании друг друга, – стало быть, ничего не изменилось. Кеттл лишь делала вид, что переживает утрату, а на самом деле страдала от другого: с каждым подобным взносом близилось ее полное и неизбежное разочарование жизнью. Это так несправедливо. Она слишком молода, чтобы быть вдовой, но слишком стара, чтобы снова выйти замуж на выгодных условиях. Именно после смерти отца Мэри испытала на себе всю глубину эмоциональной стерильности Кеттл и научилась ее презирать. Корочка жалости, которая образовалась с тех пор, с рождением детей становилась все тоньше и вот-вот лопнула бы под напором свежего лютого гнева.

Недавно Кеттл в очередной раз подлила масла в огонь: начала извиняться, что ничего не подарила Томасу на второй день рожденья. Она «все обыскала» (читай: позвонила в «Хэрродс»), но нигде не нашла «того чудного детского поводка, который был у тебя в детстве». «Хэрродс» подвел Кеттл, а на дальнейшие поиски сил у нее не осталось.

– Детские поводки просто обязаны вернуться в моду! – сказала она, словно бы еще не потеряла надежды подарить такой Томасу на двадцатый или тридцатый день рожденья – словом, когда мир одумается и вновь начнет производить детские поводки.

– Бедный Томас, твоя бабушка никуда не годится: даже не смогла подарить тебе поводок, – сказала она Томасу.

– Не хочу поводок! – ответил Томас, который в последнее время взял за привычку отвечать резким отказом или возражением на любую обращенную к нему реплику.

Кеттл об этом не знала и была потрясена.

– Наша няня так ругалась, когда поводок терялся! – заявила она.

– А я ругалась, когда на меня его надевали, – сказала Мэри.

– Ничего подобного, – возразила Кеттл. – Тебя, в отличие от Томаса, площадной брани никто не учил.

В прошлый раз, когда они гостили у Кеттл в Лондоне, Томас воскликнул: «Вот же блядь! Опять стиралка вырубилась!» – и нажал на кнопку давно не работавшего звонка для прислуги, установленную рядом с камином в гостиной.

Эти слова – «Вот же блядь!» – он услышал утром от папы, прочитавшего письмо из «Сотбис». Аукционный дом известил его, что картины Будена оказались подделкой.

– Какая пустая трата душевных сил! – сказал Патрик.

– А вот и не пустая. Ты ведь решил не красть их прежде, чем узнал о подделке.

– Вот именно! Если бы я узнал сразу, то принять правильное решение было бы куда легче. «Обокрасть родную мать? Как можно!» И не пришлось бы потом целый год думать, стоит ли мне становиться этаким межпоколенческим Робин Гудом, который одним добродетельным преступлением восстановит гармонию во Вселенной. Я ведь в буквальном смысле ненавидел себя за излишнюю порядочность – скажи спасибо моей дражайшей матушке, – сказал Патрик, стискивая руками голову. – Какой был конфликт! И все впустую.