Эдвард Булвер-Литтон – Последние дни Помпеи (страница 68)
– А! Беглянка! Наконец-то я поймал тебя, – воскликнул Созий, схватив несчастную Нидию.
Подобный предсмертному крику зайца, настигнутого собакой, или пронзительному крику ужаса сомнамбулы, внезапно разбуженной, раздался вопль слепой, когда она почувствовала себя в грубых лапах тюремщика. Это был вопль, полный такой дикой агонии, такого отчаяния, что, раз услышав его, нельзя было позабыть. Она почувствовала, как будто последняя спасительная доска вырвана из рук утопающего Главка! Это была борьба и на жизнь и на смерть, и вот смерть восторжествовала!
– Боги! Такой крик всполошит весь дом!
– А у Арбака сон такой чуткий. Заткни же ей глотку! – воскликнул Каллий.
– А! Вот как раз и полотенце, которым юная колдунья завязала мне глаза и омрачила мой рассудок. Вот и ладно, – теперь ты и нема и слепа.
Подхватив легкую ношу на руки, Созий вошел в дом и добрался до той комнаты, откуда бежала Нидия. Там, сняв повязку с ее рта, он оставил ее в одиночестве, столь ужасном и томительном, что в сравнении с ним все муки ада показались бы ничтожными.
XVI. Печаль добрых приятелей по поводу чужого несчастья. – Тюрьма и ее жертвы
Подходил к концу третий и последний день судилища над Главком и Олинтием. Через несколько часов после того, как окончилось заседание суда и приговор был произнесен, небольшое общество помпейской золотой молодежи собралось за роскошным столом Лепида.
– Итак, Главк до конца отрицал свое преступление, – заметил Клавдий.
– Да, но свидетельство Арбака имело решающее значение. Он видел, как нанесен был удар, – отвечал Лепид.
– Но каков же мог быть повод к преступлению?
– Этот жрец был суровый, загадочный человек. Вероятно, он журил Главка за его веселый образ жизни, за пристрастие к игре и, в конце концов, поклялся, что не согласится на брак афинянина с Ионой. Произошел крупный разговор. Главк, очевидно, принесший обильную жертву Бахусу, нанес удар в припадке сильного гнева. Возбуждение от вина и отчаяния вызвали в нем горячечный бред, которым он и страдал несколько дней. И я могу себе представить, что он, бедняга, до сих пор еще, под влиянием этого бреда, не сознает сделанного преступления. Таково, по крайней мере, мудрое заключение Арбака, который был, по-видимому, крайне снисходителен и доброжелателен в своих показаниях.
– Да, своим поведением в этом деле он снискал себе большую популярность. Но, в виду этих обстоятельств, сенату следовало бы смягчить свой приговор.
– Он так бы и сделал, если бы не народ, но народ разъярен. Жрецы не пожалели трудов, чтобы раздразнить его, они вообразили – дикие звери! – что Главк, как человек богатый и благородный, избегнет приговора, поэтому обозлились и хотели наказать его вдвойне строго. Оказывается, что, по какой-то случайности, он никогда не был формально зачислен в сословие римских граждан. Таким образом, сенат был лишен возможности противостоять народу. Хотя на деле против него оказалось большинство всего из трех голосов. Эй! Хиосского!
– Главк сильно изменился, но, однако, как он спокоен и бесстрашен!
– Увы! Посмотрим, хватит ли у него твердости до завтрашнего утра. Какая, однако, цель в мужестве, когда эта собака, Олинтий, проявляет точно такое же?
– Богохульник! – промолвил Лепид в благочестивом гневе. – Не мудрено, что один из декурионов был на днях поражен насмерть молнией при ясном небе[26]. Боги будут разгневаны на Помпею, покуда в стенах ее живут такие нечестивцы.
– А между тем сенат был так снисходителен, что если бы только Олинтий показал хоть немного раскаяния и рассыпал несколько зерен фимиаму на жертвенник Цибелы, то был бы помилован. Сомневаюсь, чтобы эти назаретяне, если б им удалось установить свою религию господствующей, государственной, были бы так же снисходительны, как мы, предположив, что мы стали бы опрокидывать изображения их божества, оскорблять их обряды и отрицать их веру.
– Главку дается один лишь шанс на спасение ввиду смягчающих обстоятельств. Ему позволяют идти на льва с тем самым стилетом, которым он убил жреца.
– А видел ты льва? Заметил его пасть и когти? После этого нельзя считать этот кинжал шансом на спасение! Право, даже меч и щит были бы не более как тростник и папирус против такого могучего зверя! Нет, мне кажется, истинным милосердием было бы не оставлять его долго мучиться, и поэтому большое счастье, что по нашим милосердным законам, приговор хотя и не скоро произносится, зато быстро приводится в исполнение, и что игры в амфитеатре, по счастливой случайности, давно уже назначены на завтрашний день. Ждать смерти – все равно что умирать дважды.
– Что касается безбожника, – заметил Клавдий, – то ему придется встретить свирепого тигра с невооруженными руками. Ну, при таких поединках пари неудобны. Впрочем, не желает ли кто держать?
Взрыв смеха доказал всю нелепость вопроса.
– Бедный Клавдий, – сказал хозяин дома, – потерять друга тяжело, но не найти никого, кто согласился бы держать пари за и против его спасения – это еще худшее для тебя несчастье.
– Правда, это досадно. И для него и для меня было бы утешительно думать, что он оказался полезен до конца.
– Народ в восхищении от такого оборота, – проговорил важный Панса. – Все боялись, что игры амфитеатра обойдутся без преступника, которого можно было бы отдать на растерзание зверям. И вот получить зараз двух преступников – ведь это сущая находка для бедного народа! Народ работает прилежно, он нуждается в развлечениях!
– Вот слова, достойные популярного Пансы, который никуда двинуться не может без целого хвоста клиентов, как настоящий триумфатор. Он вечно толкует про народ. Боги! Да он кончит тем, что сделается новым Гракхом!
– Разумеется, я не надменный патриций, – возразил Панса с достоинством.
– Ну, – заметил Лепид, – было бы положительно опасным выказывать великодушие накануне боя с дикими зверями. Если б когда-нибудь судили меня, природного римлянина, воспитанного в Риме, то молю Юпитера, чтобы или не оказалось никаких зверей в виварии, или множества преступников в темницах.
– А скажите, – вмешался один из гостей, – что сталось с бедной девушкой, которая должна была выйти замуж за Главка? Вдова, не будучи замужем, как это жестоко!
– О, – ответил Клавдий, – она в безопасности под крылышком своего опекуна, Арбака. Естественно, что она прибегла к нему, лишившись и брата и жениха.
– Клянусь Венерой, Главку везло у женщин! Говорят, и богатая Юлия была влюблена в него.
– Сущие сказки, друг мой, – сказал Клавдий с фатоватым видом. – Я был у нее сегодня. Если когда-нибудь она и питала подобное чувство, то я льщу себя надеждой, что я скоро утешил ее.
– Тсс, господа! – сказал Панса. – Разве вы не знаете, что Клавдий усердно занимается в доме Диомеда вздуванием факела Гименея. Факел уже начинает гореть и скоро ярко засияет на жертвеннике Гименея.
– Правда ли это? – осведомился Лепид. – Как! Клавдий женатый человек? Фи!
– Не беспокойся, – сказал Клавдий, – старик Диомед радехонек выдать дочь за благородного, и щедро выложит свои сестерции. А вы увидите, что я не запру их у себя в атриуме. Тот день, когда Клавдий женится на богатой наследнице, будет счастливым днем для всех его веселых приятелей.
– Вот как! – воскликнул Лепид. – Ну, в таком случае выпьем полный кубок за здоровье красавицы Юлии!
Покуда происходил этот разговор, не совсем необычный даже в современном веселящемся обществе и который, быть может, оказался бы еще более уместным в распущенных кружках Парижа в прошлом веке, пока, повторяю, этот разговор происходил в пышном триклиниуме Лепида, совсем другого рода сцена разыгрывалась перед молодым афинянином.
После приговора Главка уже не отдали на попечение заботливого Саллюстия, его единственного друга в несчастии. Его повели по форуму, покуда караульные не остановились у маленькой дверцы, сбоку от храма Юпитера. Это место можно видеть до сих пор. Дверь отворялась посредине странным образом, как-то поворачиваясь на петлях вроде современных турникетов, так что зараз открывалась только половина порога. Сквозь узкое отверстие втолкнули пленника, сунули ему ломоть хлеба и кружку воды и оставили его в потемках и, как он предполагал, в одиночестве. Так внезапно совершился переворот, сбросивший его с самой вершины юношеского благополучия и счастливой любви в мрачную пропасть позора, к ужасам жестокой смерти, что ему все еще чудилось, будто он – игрушка какого-то страшного сна. Его эластичная, здоровая натура восторжествовала над зельем, которого, к счастью, он выпил только незначительную часть. Он вернулся к сознанию, но все еще какая-то смутная тяжесть щемила его нервы и омрачала рассудок. Его природное мужество и свойственная грекам благородная гордость давали ему силу победить всякий неприличный страх и на суде держаться с достоинством, смотреть в лицо своей страшной участи твердым, не робеющим взором. Но его собственного сознания в своей невиновности уже не оказалось достаточно, чтобы поддержать его, когда посторонние взоры перестали подстрекать его горделивое мужество и когда он был предоставлен одиночеству и тишине. Он чувствовал, что сырость темницы пронизывает холодом его ослабевшее тело. И это он, изнеженный, роскошный, утонченный Главк, он, никогда не знавший ни горя, ни лишений! И зачем он, яркая, красивая птица, покинул свой далекий, теплый край, оливковые рощи своих родных холмов, музыкальное журчание доисторических потоков? Зачем он отважился явиться со своими блестящими перьями среди грубых, жестоких чужеземцев, ослепляя их взоры своими роскошными красками, чаруя ухо веселыми песнями, – для того ли, чтобы быть неожиданно брошенным в эту темную клетку, жертвой и добычей врагов?! Безвозвратно миновала его радость, навеки замолкли веселые песни! Бедный афинянин! Сами недостатки его были лишь следствием его слишком богатой, увлекающейся натуры! Как мало его прошлая жизнь подготовила его к испытаниям, которые ему суждено было вынести! Та самая толпа, рукоплескания которой так часто он слышал, когда правил среди нее своей изящной колесницей и ретивыми конями, теперь осыпала его свистками и оскорблениями. Холодные, каменные лица прежних друзей (товарищей в веселых кутежах) все еще рисовались перед его глазами. Теперь здесь не было никого, кто мог бы поддержать, успокоить когда-то блестящего, всеми хваленного чужестранца. Из этих стен откроются для него двери лишь на страшную арену, где он найдет жестокую, позорную смерть. А Иона! И от нее тоже он ничего не слышал. Ни одного ободряющего слова, ни одного выражения сострадания. Или она считает его виновным? И в каком преступлении? В убийстве брата! Главк скрежетал зубами, громко стонал, и по временам ужасное подозрение закрадывалось в его душу. Что, если в том ужасном, яростном бреду, что так необъяснимо вдруг овладел его мозгом, он, неведомо для самого себя, совершил преступление, в котором его обвиняли? Но лишь только пришла ему в голову эта мысль, как он тотчас же оттолкнул ее, ибо даже среди окружавшего его мрака он отчетливо припоминал темную рощу Цибелы, бледное лицо мертвеца, обращенное кверху, его собственную остановку возле трупа и сильный толчок, неожиданно опрокинувший его наземь. Он был убежден в своей невиновности. Но кто поверит в его невиновность или заступится за его доброе имя даже после того, как его обезображенные останки будут развеяны на все четыре стороны. Припоминая свое свидание с Арбаком и причины мести, наполнявшие сердце этого страшного человека, Главк не мог не прийти к убеждению, что он стал жертвой какой-то хитро задуманной, таинственной интриги, ключ к которой он тщетно старался найти. А Иона! Арбак любит ее… Быть может, успех соперника будет основан на гибели его самого, Главка? Эта мысль уязвляла его все глубже. Его благородное сердце более терзалось ревностью, чем смущалось страхом. Снова он громко застонал. Чей-то голос из глубины темницы отозвался на этот вопль душевной муки.