Эдуард Сероусов – Тихий порог (страница 17)
– Чен. Что с ним?
Чен был рядом – когда подплыл, Корсакова не заметила. Его руки – длинные, точные, лабораторные – держали портативный нейросканер: небольшой прибор, который он прижал к шлему Рамиреса, считывая электроэнцефалограмму через контактные электроды, встроенные в подшлемник.
– Подавление. Массивное. Миндалевидное тело – активность ноль. Вентромедиальная кора – почти ноль. Гипоталамус – пять процентов от базовой линии. – Чен посмотрел на Корсакову, и в его глазах было то, что бывает у врача, когда он видит результат, который одновременно пугает и подтверждает гипотезу. – Поле его выключило. Он потянулся за оружием – нейронная активность агрессии подскочила до максимума – и поле… обнулило её. Мгновенно. Как выключатель.
– Он очнётся?
– Не знаю. Поле не разрушает – подавляет. Если подавление снимется, когда мы удалимся от этой зоны… теоретически – да. Но я не знаю, как долго мозг может находиться в таком состоянии без последствий.
Корсакова посмотрела на Рамиреса. Его лицо за стеклом шлема – расслабленное, почти спокойное. Впервые за четыре года – спокойное. Без напряжения в мышцах, без стиснутых зубов, без морщин на лбу. Поле убрало то, что держало его в постоянном напряжении, – и лицо стало лицом человека, каким он был до «Калипсо». Молодым. Тридцать один год, а выглядит на двадцать пять.
Красивый парень, подумала Корсакова. И тут же: не время, не место, не смей.
– Эвакуация, – сказала она. – Сейчас. По тросу. Хассан – несёшь Рамиреса. Танака – замыкающий. Чен, Фриш – между нами. Я – веду.
– Майор, – сказал Чен. – Энийя.
Корсакова обернулась. Энийя стояла – или висела, или существовала – на том же расстоянии. Не ближе. Не дальше. Паттерны на её поверхности изменились: быстрее, ярче, как будто событие – конвульсии Рамиреса, его отключение – вызвало реакцию. Не тревогу – реакцию. Как иммунная система реагирует на вторжение: без паники, без эмоций, просто – обработка данных.
Интерфейс на стене выдал новый блок символов. Чен прочитал – быстро, беззвучно шевеля губами.
– «Форма, которая причиняла, – тише. Процесс начат. Возвращение замедлит процесс. Продолжение – ускорит.» – Чен посмотрел на Корсакову. – Она говорит, что Рамирес… начал. Что-то. Что отход – замедлит это что-то.
– Рамирес без сознания. Пульс – пятьдесят. Он не «начал» – он вырублен. Мы уходим.
– Она может воспринимать его состояние иначе. Для неё потеря сознания может быть не «выключением», а—
– Чен. Мы уходим. Это не обсуждается.
Чен замолчал. Корсакова видела, как он сглотнул – движение кадыка, видимое через шейное кольцо шлема. Он хотел остаться. Хотел слушать Энийю, читать символы, строить модели. Его мозг – ненасытный, жадный до данных – кричал: ещё минуту, ещё один блок, ещё одно слово. И Корсакова понимала его. И не собиралась уступать.
– По тросу. Сейчас.
Сорок минут.
Сорок минут обратного пути, которые стали самыми длинными сорока минутами в жизни Корсаковой – длиннее «Калипсо», длиннее тренировок на выживание, длиннее любого перехода через пустоту.
Трос вёл. Полимерная нить – триста метров, от интерфейсной станции в куполе до шлюза – была единственной константой в мире, где всё остальное обманывало. Корсакова держала трос в левой руке – скользила по нему перчаткой, ощущая каждый узел-маркер (через пятьдесят метров, она привязала их сама четыре дня назад) – и тянула группу за собой.
Хассан нёс Рамиреса. «Нёс» – неточное слово для невесомости: он удерживал обмякшее тело обеими руками, прижимая к себе, и каждый импульс маневрового ранца менял вектор движения обоих, и каждая коррекция стоила азота, и азота оставалось на два часа, а до шлюза – триста метров фрактального пространства, которое не хотело отпускать.
Пространство сопротивлялось. Не физически – перцептивно. Коридоры, по которым они шли четыре дня назад, выглядели иначе. Не кардинально – на пять процентов. Стена, которая была слева, теперь казалась чуть правее. Поворот, который был плавным, стал чуть резче. Расстояние от маркера до маркера – пятьдесят метров, верёвка не лжёт, – визуально казалось семьдесят, или тридцать, или пятьдесят, но под другим углом. Мозг, и без того перегруженный стрессом, начинал сбоить.
Корсакова вела. Верёвка – в левой. Правая – свободна, хватает поручни, отталкивается от стен. Стены – тёплые, тридцать восемь градусов, как тело, как лихорадка, и под перчаткой – пульсация, еле заметная, и каждый раз, когда Корсакова касалась стены, что-то внутри неё – внутри Корсаковой – сжималось: отвращение, не физическое, а глубже. Прикосновение к чему-то живому, чему-то чужому, чему-то, что знало её лучше, чем она знала себя.
– Первый маркер, – сказала она. – Двести пятьдесят метров до шлюза.
Рамирес не приходил в себя. Его пульс – на мониторе Корсаковой, транслируемый телеметрией скафандра, – колебался между пятьюдесятью и пятьюдесятью четырьмя. Стабильно низкий. Стабильно не мёртвый. Стабильно – нигде. Между сознанием и чем-то, что Чен назвал «нейронной тишиной»: мозг, в котором погашены все контуры агрессии, все контуры конкурентного мышления, все контуры территориального рефлекса. Мозг, в котором осталось только… что? Дыхание? Сердцебиение? Тихий, нижний этаж сознания, на котором нет ни страха, ни ярости – только базовая функция «жить»?
Двести метров. Поворот – тот, которого не должно быть, который Маяк создал или убрал, или сдвинул, пока они не смотрели. Трос вёл прямо – значит, поворот не существовал, значит, глаза врали, значит – не смотреть, держаться за верёвку, считать маркеры.
– Второй маркер. Двести метров.
– Майор, – голос Танаки, замыкающего. Напряжённый, тихий. – Сзади. Движение.
Корсакова остановилась. Обернулась – насколько позволял скафандр. За Танакой – коридор, из которого они вышли. Бледный свет, матовые стены, тишина. И – далеко, на границе видимости – движение. Не быстрое. Плавное. Текучее.
Энийя.
Она шла – или перемещалась – за ними. Не следовала – именно шла: с той же скоростью, в том же направлении, на том же расстоянии. Не приближаясь. Не отставая. Как тень. Как эхо.
– Она нас сопровождает? – спросила Фриш.
– Или проверяет, что мы уходим, – сказал Танака. – Как хозяйка – гостей. «Вот дверь, спасибо, до свидания.»
– Не стреляйте в хозяйку, – сказала Корсакова. – Продолжаем.
Третий маркер. Четвёртый. Пятый. Пространство – медленно, нехотя, как густая жидкость – отпускало. Стены раздвигались. Потолок – поднимался. Свет – бледнел. Они выходили из среднего слоя обратно во внешний, из коридоров обратно в купол, из тесного в бесконечное. Поле отступало – Корсакова чувствовала это: давление на лоб слабело, тошнота уходила, мысли прояснялись. Как подъём из воды – голова вынырнула, лёгкие расправились, мир стал резче.
Шестой маркер. Купол. Шлюз – впереди, два метра в диаметре, чёрная дыра в бледной стене, а за ней – звёзды.
– Рамирес – пульс? – Корсакова.
– Пятьдесят шесть, – Хассан. – Поднимается. Вроде… моргнул? Нет. Показалось.
Они достигли шлюза. Диафрагма открылась – бесшумно, как всегда. Космос – чёрный, настоящий, с настоящими звёздами и настоящими расстояниями. «Аргонавт» – в ста метрах, прожекторы, антенны, корпус, покрытый ионизационными следами. Родной. Знакомый. Человеческий.
Корсакова пропустила группу вперёд. Хассан с Рамиресом – первые. Чен, Фриш – за ними. Танака. Последней – она.
На пороге – обернулась.
Энийя стояла в глубине купола. Далеко. Неподвижно. Паттерны на её поверхности – медленные, ритмичные, спокойные. Она не пыталась следовать дальше. Она остановилась у порога, как остановилась бы у границы: здесь – её мир. Там – не её. Граница – не для неё. Для них.
Корсакова смотрела на Энийю. Энийя – если это было возможно для существа без глаз – смотрела на Корсакову. И в этом взгляде – не-взгляде – было то, что Чен назвал ожиданием. Терпение. Время. Бесконечное, нечеловеческое, безразличное к секундам, минутам, годам. Ожидание, которое переживёт звёзды.
Диафрагма закрылась.
Рамирес очнулся через четыре часа.
Корсакова сидела в медотсеке «Аргонавта» – крошечном помещении, больше похожем на стенной шкаф, с откидной медкойкой и набором оборудования, закреплённого на стенах магнитными полосами. Рамирес лежал – был пристёгнут – на койке. Его скафандр сняли; под ним – стандартный подкомбинезон, пропитанный потом, прилипший к телу, как вторая кожа. Его лицо было бледным, но уже не белым – бледным нормально, по-человечески. Монитор над койкой показывал пульс: шестьдесят восемь. Энцефалограмму: активность восстанавливалась. Медленно, неровно – всплески, провалы, снова всплески, – но восстанавливалась.
Он открыл глаза.
Первое, что он увидел, – лицо Корсаковой. Она сидела в полуметре, на откидном стуле, локти на коленях, руки сцеплены. Она ждала. Четыре часа. Не потому что не было дел – дел было на три жизни. Потому что это был её человек, и он лежал в медотсеке, и она не могла быть в другом месте.
– Майор, – сказал Рамирес. Голос – хриплый, тихий, как после долгого сна. – Что…
– Тебя вырубило. Поле.
Пауза. Он обрабатывал. Его глаза – тёмные, чуть мутные – двигались: потолок, стены, монитор, Корсакова. Пазл собирался.
– Оружие, – сказал он. Не вопрос. Понимание. – Потянулся за флешеттой.
– Да.
– Не контролировал. Рефлекс. Увидел… – Он замолчал. Сглотнул. – Увидел «Калипсо». Не её. Не… Энийю. Увидел абордажника. И тело… само.