Эдуард Сероусов – Свидетели (страница 1)
Эдуард Сероусов
Свидетели
Часть I: Паттерн
Глава 1. Сорок тысяч
Счётчик на панели показывал 39 999.
Рут Эверетт смотрела на эту цифру дольше, чем следовало. Пять секунд. Десять. Достаточно, чтобы осознать: следующий просмотр будет юбилейным. Сорок тысяч чужих смертей за пятнадцать лет работы. Если разделить на рабочие дни – примерно семь-восемь в день, что соответствовало норме для свидетеля класса А-3. Если разделить на общее количество дней – чуть больше семи смертей в сутки, включая выходные, праздники, тот отпуск в Корнуолле, когда она пыталась научиться не думать о работе и провалилась на третий день.
Сорок тысяч. Население небольшого города. Стадион, заполненный дважды. Достаточно людей, чтобы заселить космическую станцию или основать колонию на Марсе, если бы кто-то ещё верил в такие проекты.
Все они умерли. И Рут видела каждую смерть.
Она отвернулась от счётчика и потянулась к чашке кофе. Кофе давно остыл – она налила его два часа назад, перед предыдущим просмотром, и забыла выпить. Привычка, оставшаяся с первых лет работы: держать что-то в руках, чтобы руки не дрожали. Теперь они не дрожали, но кофе она всё равно наливала.
Просмотровый зал Бюро Танатологии располагался на третьем подземном этаже бывшего здания Скотланд-Ярда. Когда-то здесь допрашивали преступников; теперь здесь допрашивали мёртвых. Рут находила в этом определённую иронию – из тех, что лучше не озвучивать вслух, потому что коллеги либо не поймут шутку, либо поймут слишком хорошо.
Зал был невелик: шесть метров на четыре, потолок низкий, стены покрыты звукопоглощающим материалом цвета мокрого асфальта. Один стол, одно кресло, один экран. Бюро экономило на интерьере, но не на оборудовании: проекционная система стоила больше, чем годовой бюджет среднего хосписа, и позволяла реконструировать визуальные образы умирающего с точностью до семидесяти трёх процентов. Эмоции – шестьдесят процентов. Мысли – сорок пять, но кто вообще понимает чужие мысли, даже реконструированные?
Рут сделала глоток холодного кофе, поморщилась и поставила чашку обратно. На экране мерцал стандартный интерфейс: имя субъекта, дата смерти, причина, локация, продолжительность записи. Семь минут – стандартный буфер системы Кларити-7. Четыреста двадцать секунд последнего сознательного опыта, сжатые в файл размером с короткометражный фильм.
Элинор Мэй Хоуп, 78 лет. Инсульт. Хоспис Святого Варфоломея, Восточный Лондон. Запись: 6 минут 47 секунд.
Мирная смерть. Рут научилась определять это по метаданным ещё до просмотра: продолжительность близка к максимуму (значит, угасание было постепенным), локация – хоспис (значит, смерть ожидаемая), возраст – за семьдесят (значит, биологически оправданная, если такое понятие вообще применимо к смерти). Худшие записи – короткие, внезапные, молодые. Автокатастрофы. Теракты. Те случаи, когда буфер не успевает заполниться, и последние семь минут жизни превращаются в семнадцать секунд ужаса.
Элинор Мэй Хоуп умирала правильно – если смерть вообще может быть правильной.
Рут коснулась сенсора запуска.
Первые тридцать секунд всегда самые дезориентирующие. Система калибрует восприятие, подстраивая проекцию под визуальную кору наблюдателя. Рут видела размытые пятна света – окно хосписа, мягкий зимний полдень, – потом контуры обрели резкость, и она оказалась внутри.
Не буквально, конечно. Технология Кларити не переносила сознание; она реконструировала образы из нейронной активности умирающего мозга, превращая электрические импульсы в картинку, которую мог интерпретировать живой наблюдатель. Рут оставалась собой – сидела в кресле, чувствовала холод кондиционированного воздуха, слышала тихий гул вентиляции. Но её зрительная кора теперь обрабатывала чужие данные, и часть её сознания находилась там, в палате хосписа, в последних минутах Элинор Мэй Хоуп.
Палата была светлой. Цветы на тумбочке – искусственные, но качественные, из тех, что невозможно отличить от настоящих, пока не попробуешь понюхать. Кровать у окна. За окном – серо-оранжевое небо Лондона, привычное после Великого Компромисса, когда стратосферные аэрозоли стабилизировали климат ценой закатов цвета ржавчины.
Элинор смотрела на потолок. Её поле зрения сузилось – периферия темнела, как виньетка на старой фотографии, – но центр оставался чётким. Трещина в штукатурке. Она выглядела как река на карте, с притоками и дельтой, и Рут поняла, что Элинор думала именно об этом: о реках, о картах, о путешествии, которое они с мужем планировали в шестьдесят третьем году, но так и не совершили, потому что Мартин заболел, а потом уже было некогда, а потом было поздно.
Мысли просачивались сквозь образы – не словами, скорее ощущениями, окрашенными в эмоциональные тона. Сожаление, но мягкое, давно выдохшееся. Принятие. Усталость, которая была не неприятной, а почти уютной, как желание лечь спать после очень длинного дня.
Дверь открылась. Элинор повернула голову – медленно, с усилием, которое Рут ощущала как отголосок чужой слабости. Двое: женщина лет пятидесяти, седеющая, в мятом джемпере, и мужчина чуть моложе, похожий на неё достаточно, чтобы быть братом. Дети. Рут видела их не так, как видела Элинор – образы накладывались, сдвигались во времени, и лицо дочери на мгновение стало лицом пятилетней девочки с разбитой коленкой, а потом – подростка, спорящей из-за комендантского часа, а потом – невесты в белом платье, которое было слишком дорогим, но Элинор всё равно не возражала.
Память умирающего работала не линейно. Она выхватывала моменты, склеивала их, наслаивала. Рут научилась читать эти палимпсесты, находить в них смысл – профессиональный навык, который невозможно объяснить тому, кто никогда не был внутри чужой смерти.
Дочь – её звали Маргарет, Мэгги, – взяла мать за руку. Тепло чужих пальцев было ярким, почти болезненным на фоне общего онемения тела. Элинор думала: «Тёплые. Она всегда была такой. Огонёк». И ещё: «Не плачь, милая. Всё хорошо. Я знаю, куда иду».
Последнее было не совсем мыслью – скорее убеждением, глубоким и спокойным, укоренённым где-то под поверхностью сознания. Элинор верила. Во что именно – система не могла реконструировать с достаточной точностью; религиозные образы размывались, становились абстрактными. Свет. Тепло. Присутствие. Этого хватало.
Сын – Дэвид – стоял чуть в стороне. Элинор смотрела на него и думала о том, как он похож на отца. Не внешне – Мартин был невысоким и рано полысел, – а в манере держаться, в том, как хмурился, когда не знал, что сказать. Дэвид не знал, что сказать. Он открыл рот, закрыл. Потом просто сказал:
– Мам.
Одно слово. Рут видела, как оно прошло сквозь угасающее сознание Элинор, развернулось в целую жизнь: первый шаг, первое слово («мама», конечно, не «папа», и Мартин тогда немного расстроился, но не по-настоящему), первый день в школе, и все годы после, и то воскресенье, когда Дэвид позвонил и сказал, что переезжает в Эдинбург, и Элинор поняла, что её дети выросли окончательно, и это было правильно, но больно, как потеря молочного зуба: необходимая и всё равно кровоточащая.
– Всё хорошо, – сказала Элинор. Или хотела сказать; её губы едва двигались, и Рут не была уверена, услышали ли дети. – Внуки…
Мэгги кивнула:
– Джейми получил стипендию. Полную. Я хотела тебе сказать…
Внуки. Элинор думала о них – не как о лицах, а как о чувстве, о продолжении, о том, что что-то останется после. Джейми – умный мальчик, слишком серьёзный для своих лет, но это пройдёт. Софи – та, что младше, – весёлая, легкомысленная, и это тоже хорошо, мир нуждается в легкомыслии. Они будут жить. Они будут помнить.
Этого хватало.
Рут смотрела, как жизнь Элинор Мэй Хоуп сворачивается внутрь, как затухающее пламя. Боли не было – хоспис позаботился о морфине. Страха не было – или был, но так глубоко, что система не улавливала. Было только угасание: медленное, постепенное, почти торжественное, как закат над морем.
Последняя минута.
Элинор закрыла глаза. Образы потеряли чёткость, превратились в абстракцию: тени, движение, вспышки цвета без формы. Это было нормально – зрительная кора отключалась одной из первых, и последние секунды сознания редко содержали что-то, поддающееся визуальной реконструкции.
Но кое-что оставалось.
Φ – интегрированная мера сознания – держался на уровне 2.4, что было выше, чем следовало ожидать для умирающего мозга. Рут видела показатели на вторичном экране: синусоида, которая должна была падать, вместо этого выровнялась. Всплеск интеграции. Это фиксировали у всех умирающих – последний выдох сознания, момент, когда нейронная активность не рассеивалась, а собиралась, концентрировалась, как луч света в линзе.
Двести миллисекунд.
Рут привыкла к этому. Пятнадцать лет, сорок тысяч просмотров – она видела всплеск столько раз, что перестала обращать внимание. Стандартный паттерн. Финальная интеграция. Потом – коллапс, Φ падает до нуля, и запись обрывается.
Но сейчас что-то было иначе.
Система реконструкции выдала образ. Нечёткий, как всегда в последнюю секунду, но различимый. Лицо.
Рут нахмурилась. Элинор думала о ком-то конкретном в момент смерти – это было обычно. Дети, супруг, иногда давно умершие родители. Система фиксировала эти образы, добавляла в отчёт под графой «финальная интенциональность». Статистически интересный параметр, но не более.