реклама
Бургер менюБургер меню

Эдуард Сероусов – Осколочная реальность (страница 12)

18

– Программа «Мост» изучает кровотечение четыре года, – говорила Лена, ведя Рин по галерее второго уровня, откуда массив детекторов внизу выглядел как инсталляция современного искусства – стальные цилиндры, провода, белый свет и пустота посередине. – Три года из четырёх мы не обнаруживали ничего, кроме статистических отклонений на пределе чувствительности. Потом Хассан добился финансирования на апгрейд до детекторов пятого поколения, и… – Она сделала жест рукой – разводящий, как человек, показывающий размер рыбы, которая оказалась больше, чем он ожидал. – …и обнаружили, что шума больше, чем мы думали. Намного больше.

– Вы уже знали о кровотечении до моей публикации, – сказала Рин. Не вопрос.

Лена посмотрела на неё. Прикусила губу.

– Знали. Не в тех терминах, в которых вы его описали. Мы фиксировали аномальные квантовые корреляции в нашем массиве – корреляции, которые не объяснялись ни одним из известных источников. Хассан запретил публикацию до завершения анализа безопасности. Ваш препринт его… скажем так, мотивировал ускориться.

– Он звонил мне через шесть часов после публикации.

– Четыре из которых он потратил на моих нейробиологов. Проверял, могут ли ваши данные объяснить то, что мы наблюдали у добровольцев.

– Добровольцы, – повторила Рин.

Лена остановилась. Они стояли у двери с табличкой «Сектор Б – нейролаборатория». Лена приложила ладонь к сканеру, дверь щёлкнула, но она не открыла её. Стояла, глядя на металлическую поверхность, и Рин видела, как мышцы её челюсти на мгновение сжались, как если бы она проглотила что-то невкусное.

– Кровотечение действует на нервную систему, – сказала Лена. – Это мы установили полтора года назад. Детекторы фиксируют квантовые корреляции, но корреляции – не единственное, что здесь происходит. Добровольцы – люди, находившиеся в зоне действия массива во время пиковых сеансов регистрации – сообщали о… эффектах.

– Каких?

– Фантомные воспоминания. Запахи, которых нет. Звуки – не голоса, а скорее тона, на границе слышимости. Чувство присутствия – ощущение, что в помещении есть кто-то ещё, невидимый, но имеющий массу. Именно так они это описывали: не «кто-то рядом», а «кто-то рядом, и от его присутствия воздух тяжелее».

– И вы это изучали.

– Мы это изучали. Четырнадцать добровольцев, все – сотрудники лаборатории, все дали информированное согласие, все прошли нейропсихиатрическую оценку до и после. – Лена помолчала. – Информированное согласие. Мы честно говорили им, что не знаем, чему подвергаем. Мы были правдивы и абсолютно бесполезны одновременно.

Она толкнула дверь, и они вошли в нейролабораторию.

Комната была меньше, чем основной зал, – метров тридцать квадратных, с двумя рабочими станциями, медицинской кушеткой и стойкой оборудования, которое Рин узнала: магнитоэнцефалограф – шлем с датчиками, похожий на устройство из научно-фантастического фильма семидесятых, только реальный и стоящий примерно столько же, сколько небольшой дом. На стене – ряд экранов с записями нейрологической активности: волны, пики, графики активации зон мозга, раскрашенные в красный, жёлтый и синий.

– Вот это, – Лена указала на один из экранов, – запись добровольца номер семь. Герман Блаттер, шестьдесят четыре года, инженер-электрик, обслуживает криогенные системы. Тридцать два года в CERN, абсолютно стабильная психика, никаких эпизодов в анамнезе. Проходил сеанс в зоне массива при активной регистрации кровотечения.

На экране – запись мозговой активности: ритмичные волны, спокойные, упорядоченные. Потом – всплеск. Не хаотический – структурированный, как если бы кто-то сыграл аккорд на органе: несколько частот одновременно, в гармонии, которая продлилась четыре секунды и стихла.

– Во время этого всплеска, – сказала Лена, и голос её стал тише, ровнее, как бывает, когда человек рассказывает историю, которую рассказывал уже много раз и каждый раз заново решает, сколько правды в неё вложить, – Герман сказал, что видит своего отца. Отец умер сорок лет назад. Рак лёгких, Кантональная больница Цюриха, май 2017-го. Герман был при нём до конца. Сорок лет.

Рин молчала.

– Он не описывал это как воспоминание, – продолжала Лена. – И не как галлюцинацию. Он очень точно подбирал слова – инженер, привык к точности. Он сказал: «Мой отец стоял в комнате. Не как образ. Не как сон. Он стоял, и у его присутствия была масса. Я чувствовал, как воздух вокруг него тяжелее. Как будто гравитация в том месте, где он стоял, была чуть сильнее». Потом он плакал. Пятнадцать минут. Потом попросил воды, попросил прощения за слёзы и вернулся к работе.

– Что это было? – спросила Рин.

Лена прикусила губу. Отпустила. Посмотрела на Рин с выражением, в котором профессиональная сдержанность и личная измотанность боролись, как два течения в одном русле.

– Наша рабочая гипотеза: кровотечение – квантовые корреляции между осколками – при достаточной интенсивности активирует нейронные паттерны, связанные с долговременной памятью. Но это не воспоминание. Если бы это было воспоминание, на МЭГ мы увидели бы активацию гиппокампа и ассоциативных зон коры – стандартный паттерн извлечения из памяти. Мы видели другое. – Она ткнула пальцем в экран, где запись всё ещё показывала четырёхсекундный всплеск. – Активация зон восприятия. Зрительная кора, соматосенсорная кора, вестибулярный аппарат. Мозг Германа не вспоминал отца. Его мозг воспринимал что-то, и интерпретировал воспринятое через ближайший доступный шаблон – лицо отца, потому что это была наиболее эмоционально нагруженная конфигурация для данного набора сенсорных входов.

– Сигнал из другого осколка, – сказала Рин. – Мозг получает данные, которые не имеют формы, и придаёт им единственную форму, которую знает.

– Именно.

– Но Герман видел конкретного человека. Своего отца. Не абстрактное «присутствие» – конкретное лицо.

Лена кивнула.

– Каждый доброволец видел – или ощущал – что-то своё. Одна женщина слышала запах лаванды и чувствовала прикосновение к плечу. Другой мужчина ощущал вибрацию в диафрагме – ниже порога слышимости, но выше порога осязания. Ещё один – видел цветные паттерны с закрытыми глазами, как фосфены, но структурированные, геометрические. Во всех случаях – активация зон восприятия, не памяти. Во всех случаях – мозг берёт нечитаемый входящий сигнал и проецирует на него ближайший знакомый шаблон.

– Парейдолия, – сказала Рин.

– Онтологическая парейдолия. Мы видим лица в облаках, потому что мозг оптимизирован для распознавания лиц. Мы видим умерших отцов в кровотечении, потому что мозг оптимизирован для… – Лена запнулась. – Для того, по чему скучаем.

Она это сказала – «по чему скучаем» – и тут же отвернулась к экрану, как будто фраза вырвалась непрошеной и нуждалась в немедленном прикрытии. Рин не стала комментировать. Она знала, как это работает. Она знала, как горе проскальзывает в профессиональный язык, как контрабанда в трюме – незаметно, если не искать.

Рин стояла в нейролаборатории, на глубине сорока двух метров, в тишине, которую строили намеренно, и думала: если я подвергну себя кровотечению – увижу ли я Марка?

Мысль была чёткой и ледяной, как инъекция. Она не вытеснила её и не оценила – просто позволила ей существовать, как позволяла существовать любой гипотезе до проверки. Если кровотечение активирует зоны восприятия, если мозг проецирует на нечитаемый сигнал ближайший эмоциональный шаблон, то её мозг – мозг, десять лет настроенный на поиск одного человека – спроецирует Марка. Она увидит его лицо. Услышит его голос. Почувствует его присутствие – с массой, как сказал Герман, с тяжестью в воздухе.

И это будет не он.

Это будет её мозг, отчаянно подставляющий его лицо под чужой, нечитаемый, нечеловеческий сигнал. Как Герман подставил отца. Как женщина подставила лаванду. Парейдолия. Самая жестокая форма парейдолии – не увидеть лицо в облаке, а увидеть лицо того, кого потерял, в чём-то, что не имеет лица вообще.

Или – и эта мысль была второй, тише первой, опаснее – это будет он. Не проекция, не шаблон, а настоящий Марк, чей сигнал просачивается через кровотечение, как его голос просачивался через телефон из Кембриджа в «Аресибо-II» десять лет назад. «Люблю тебя. Налево.» Настоящий, но искажённый, как всё, что проходит через стену. И она не сможет отличить одно от другого. Проекцию от реальности. Своё горе от чужого сигнала. Потому что мозг – её мозг, любой мозг – не различает эти вещи. Для нейронов нет разницы между воспоминанием и восприятием. Разница – конвенция. Договорённость. Как лево и право.

Рин посмотрела на Лену, которая стояла у экрана, отвернувшись, и пила кофе мелкими глотками.

– Сколько добровольцев после сеансов попросили повторить? – спросила Рин.

Лена не обернулась. Её плечи на секунду напряглись – едва заметно, как если бы вопрос задел что-то, что она прикрывала мышечным корсетом.

– Все четырнадцать.

– И?

– Я отказала. Повторная экспозиция при неизученном воздействии на нервную систему – неприемлемый риск. Хассан согласился. Не из этических соображений – из практических: повреждённые добровольцы бесполезны. – Пауза. – Его формулировка, не моя.

– Но добровольцы хотели повторить.

– Герман приходил ко мне трижды. Приносил кофе. Садился, молчал, потом говорил: «Доктор Ковач, я знаю, что это был не мой отец. Я знаю, что мой мозг сделал из шума картинку. Я инженер, я понимаю, как работают системы. Но мне было шестьдесят четыре года, и я видел своего отца, и он был рядом, и воздух был тяжелее, и это были лучшие четыре секунды за последние сорок лет моей жизни. Я хочу ещё четыре секунды. Я хочу снова увидеть его лицо, даже если это лицо – ложь моего мозга. Особенно если это ложь».