Эдуард Сероусов – Ингибиция (страница 2)
Она отодвинулась от стола. Кресло проехало по линолеуму с резиновым скрипом, нарушившим тишину лаборатории, и Ра вдруг осознала, насколько тихо здесь было. Третий этаж Шанхайского института нейронаук, крыло вычислительной нейрофизиологии. В три часа ночи здание пустело: ночная смена обитала внизу, в серверных, где гудели кластеры квантовых процессоров, обрабатывавших данные с BCI-имплантатов семи миллионов пользователей восточного побережья. Здесь, наверху, – только Ра и электрическая активность чужих мозгов на её экранах.
Она встала. Тело напомнило о себе: затёкшая поясница, онемение в левой стопе, головная боль, ровная и невыразительная, как фоновый шум. Она ела в последний раз – когда? Рисовые шарики из автомата на первом этаже, вчера в обед. Или позавчера. Граница между днями стиралась, когда ты не спишь по-настоящему, а только проваливаешься на час-полтора прямо в кресле, в одежде, и просыпаешься от того, что экран мигнул, сменив заставку.
Ра прошла к окну. Лаборатория занимала угловой отсек, и окно выходило на север – на Пудун, на лес небоскрёбов, который за шестьдесят лет не столько вырос, сколько уплотнился, стал чем-то вроде вертикального кораллового рифа, где каждая новая структура прирастала к старой, оплетала её мостами и переходами, пока отдельные здания не перестали быть отдельными и слились в единый организм. Ночью он светился: окна, рекламные панели, навигационные маяки аэротакси, пульсирующие линии транспортных потоков на внешних уровнях. Свет двигался, мерцал, затухал и вспыхивал без видимого порядка – хаотично, если смотреть на отдельное окно, и координированно, если позволить глазам расфокусироваться и увидеть целое.
Ра не позволила. Она смотрела на город и думала о пациенте 09-4417, чей мозг сейчас, вероятно, уже погружали в медикаментозную кому, и о тринадцати других пациентах в её папке, и о том, что ятрогенная эпилепсия от BCI третьего поколения – это не побочный эффект, а системная проблема, о которой она написала статью восемь месяцев назад, которую рецензенты журнала
Рефрактерный статус. Статус, который не отвечает на лечение. Слово «рефрактерный» происходит от латинского
Коммуникатор мигнул – входящий вызов, голосовой канал, без нейроинтерфейса. Ра посмотрела на идентификатор: Юн Сыбо, Национальная астрономическая обсерватория, отделение космологии. Она нахмурилась. Юн был одним из немногих людей, чьи звонки она принимала, и единственным, кто звонил ей в четвёртом часу ночи, не потому что ему нравилось нарушать границы, а потому что он знал, что она не спит, так же как она знала, что он не спит, и это негласное знание было формой близости, которую оба находили приемлемой именно потому, что она ни к чему не обязывала.
– Юн.
– Ра. – Его голос, как всегда, звучал так, будто он только что решил сложную задачу и теперь думал, стоит ли рассказывать ответ или подождать, пока собеседник решит сам. – Ты работаешь.
Это не было вопросом.
– У меня пациент в статусе.
– Четыреста четырнадцать… семнадцатый?
– Откуда ты знаешь номер?
– Ты рассказывала. На прошлой неделе. Ты сказала: «Вот увидишь, он вернётся в статус до конца месяца, потому что доза леветирацетама заниженная, а резидент боится токсичности».
Ра промолчала. Она не помнила, чтобы рассказывала. Возможно, рассказывала. Последнее время она замечала, что говорит вещи, которых не планировала говорить, – как будто слова просачивались через щели в стенке, которую она считала герметичной. Юн, при всей его тактичности, обладал неприятным свойством запоминать то, что она обронила, и возвращать ей обратно в самые неожиданные моменты – не как обвинение, а как факт, что было хуже.
– Ты звонишь в четыре утра не для того, чтобы обсуждать мои предсказания, – сказала Ра.
– Нет. – Пауза. Она услышала, как он сделал глоток чего-то – зелёный чай, всегда зелёный чай, он пил его литрами и утверждал, что это «единственное вещество, которое перешло от стимулянта к ритуалу без потери эффективности». – У меня есть кое-что, на что ты должна посмотреть.
– Юн, я нейрофизиолог. У тебя есть данные космического микроволнового фона, трёхградусное реликтовое излучение и четырнадцатимиллиардолетнее эхо Большого взрыва. Что из этого требует нейрофизиолога?
– Именно это я и пытаюсь понять.
Что-то в его тоне изменилось – не настолько, чтобы кто-то другой заметил, но Ра слушала голоса так же, как читала ЭЭГ: не содержание, а модуляцию. В голосе Юна было что-то, чего она не слышала раньше. Не тревога – тревога у Юна проявлялась ускорением речи и мелкими грамматическими ошибками. Не возбуждение – возбуждение делало его голос выше на четверть тона. Это было скорее… замешательство. Сдержанное, дисциплинированное, загнанное за интонационный частокол профессиональной сдержанности, но присутствующее – как тот синий кусочек на спектрограмме пациента 09-4417, который не вписывался в общую картину.
– Это не нейрофизиология, – повторил Юн. – Но выглядит как нейрофизиология.
– Это бессмыслица.
– Именно поэтому я звоню тебе, а не публикую в
Ра закрыла глаза. За веками – оранжевое свечение, отражение экранов в капиллярной сети. Юн не был человеком, склонным к преувеличениям. Он был человеком, который однажды обнаружил статистическую аномалию в данных зонда «Планк-3» и три месяца не рассказывал о ней никому, пока не исчерпал все альтернативные объяснения, включая «ошибка программиста, который писал парсер в состоянии алкогольного опьянения». Если Юн Сыбо звонил в четыре утра, значит, он провёл как минимум несколько ночей, пытаясь разобраться самостоятельно, и потерпел поражение. Юн плохо переносил поражения – не из гордости, а из того же чувства, которое заставляло его проверять вычисления четыре раза, прежде чем отправить: он не доверял миру, в котором данные не поддавались анализу.
– Завтра, – сказала Ра.
– Уже завтра.
– Сегодня. После девяти. Мне нужно дождаться, пока пациент стабилизируется. Или нет.
– Или нет, – тихо повторил Юн.
Они оба знали, что «или нет» означало. Ра провела достаточно лет рядом с рефрактерными случаями, чтобы знать: не все стабилизируются. Некоторые – нет. И тогда ты пишешь в журнале последнюю запись, и закрываешь файл, и открываешь следующий, потому что следующий уже ждёт, и ожидание – это единственное, на что можно положиться в профессии, где ты каждый день стоишь между чужим мозгом и его собственным саморазрушением.
– Ра, – сказал Юн, и снова эта модуляция, замешательство, спрятанное на дне тона, – мне сложно объяснить, не показав. Но… паттерн, который я нашёл… он периодический. Он не должен быть периодическим. В спектральной плотности реликтового фона нет ничего периодического – это же тепловой шум, остывший за тринадцать миллиардов лет, с незначительными анизотропиями, которые мы давно каталогизировали. А это – новое. И оно не помещается ни в какую модель.
– Юн.
– Да?
– Ты только что описал аномалию в данных. Мне этого достаточно. Остальное – когда увижу.
– Хорошо.
– И Юн.
– Да?
– Выпей чаю.
– Я пью.
– Выпей ещё. Ты тоже не спал.
Он отключился, не попрощавшись – это тоже была форма близости, отсутствие формальностей, которое Ра ценила больше, чем вежливость. Вежливость требовала энергии, а энергия была конечным ресурсом, и Ра расходовала его с бухгалтерской точностью: столько-то на работу, столько-то на поддержание физического функционирования, столько-то на те редкие разговоры, которые она допускала в пространство между работой и сном. На что-либо ещё не оставалось. Горе – это не эмоция, а налог, и он берётся со всего.
Она вернулась к экрану. Пациент 09-4417: спайк-волновые комплексы замедлились до двух с половиной герц. Нейрональное истощение, не улучшение. Мозг не прекращал припадок – он терял ресурсы для его поддержания, как двигатель, в котором заканчивается топливо. Разница важна: когда припадок прекращается из-за активного торможения, на ЭЭГ появляется характерный паттерн – посттиктальное замедление, мягкое, как выдох. Когда он прекращается из-за истощения – паттерн другой: рваный, неровный, с островками подавления, которые больше похожи на дыры, чем на паузы.
Ра подумала: дыры – это то, что остаётся, когда функция исчерпана, а пауза – это когда функция выполнена.