Эдуард Сероусов – Громкость тишины (страница 16)
Сейчас Маре прочитала письмо и попыталась вспомнить то чувство. Многослойное, трёхцветное, с привкусом слёз.
Нашла – фрагменты. Осколки. Благодарность – серая, без охры. Нежность – слово без текстуры. Печаль – присутствовала, но тусклая, как фонарь за матовым стеклом. Три отдельных кусочка вместо цельного переживания. Как мозаика, из которой вынули связующий раствор: камешки на месте, а картина рассыпалась.
«Я скучаю по тому, как ты молчишь».
Маре прочитала фразу снова. Слова были понятны. Грамматика безупречна. Смысл – доступен: он ценил её молчание. Ценил присутствие без слов. Это был комплимент, и признание, и акт доверия.
Но что-то ушло. Что-то, что делало эту фразу не информацией, а ударом под рёбра. Не «я понимаю, что он имел в виду», а «я чувствую то, что он чувствовал». Раньше – чувствовала. Сейчас – понимала. Разница между этими двумя глаголами была когда-то для неё размером с океан. Сейчас океан обмелел до лужи, и она могла перешагнуть его, не замочив ног.
Она достала следующее письмо. Четыре года назад. За месяц до того, как он сказал: «Мне нужно уйти».
Маре положила листок на стол. Аккуратно, как кладут хрупкое. Посмотрела на текст – чёрные буквы на белой бумаге, шрифт Times New Roman, размер двенадцать, стандартные поля. Формат не изменился. Слова не изменились. Бумага – та же.
Изменилась она.
Четыре года назад, получив это письмо, Маре просидела на кухне – на той кухне, с холодильником и фонарём – до трёх часов ночи. Не плакала. Сидела и чувствовала: как его стекло становится её стеклом. Как его «не здесь» касается её «здесь». Как два одиночества – его, за серой линзой, и её, за палитрой из восьмисот сорока семи оттенков – соприкасаются в точке, где нет ни линзы, ни палитры, а есть только два человека, которые знают, что не могут по-настоящему дотянуться друг до друга, и всё равно пытаются.
Она помнила это. Помнила – как факт. Как запись в дневнике: «Дата, контекст, чувство». Но само чувство – тот конкретный многомерный, многоцветный, болезненный и прекрасный одновременно отклик – его не было. Как если бы кто-то оставил рамку, но вынул картину.
«Я скучаю по тому, как ты молчишь».
Маре подумала: я помню, что эта фраза значила. Помню определение. Помню контекст. Но я не чувствую её. Не чувствую тот удар, который она наносила – точный, нежный, разрушительный. Фраза стала словами. Слова стали знаками. Знаки стали – ничем.
Она сложила письма обратно в коробку. Закрыла крышку. Поставила на полку.
Вернулась за стол. Открыла дневник. Написала:
Маре перечитала. Добавила внизу, мельче, как постскриптум к самой себе:
Она закрыла ноутбук, выключила свет. Легла.
За окном – майская ночь, тёплая, густая, с запахом цветущей липы (или клёна – она так и не научилась их различать). Фонарь во дворе горел жёлтым кругом, и в этом круге кружилась мошкара – бессмысленно, настойчиво, притягиваемая светом, который не давал ни тепла, ни пищи, только – свет.
Маре закрыла глаза. Потянулась к индиго.
Он был там. На дне. За слоями шума, за усталостью дня, за кофе и данными, за письмами Тобиаса и графиками Лиама. Бледный. Уходящий. Но – ещё живой.
Она держалась за него и думала: завтра – воскресенье. Завтра – ещё десять категорий для тестирования. Завтра – внести данные в общий файл. Завтра – позвонить Норе, рассказать о Хельге и Маркусе. Завтра – продолжать считать то, что уходит.
Но сегодня – спать. С индиго на дне, как с монетой, зажатой в кулаке.
Потому что монету можно потерять, только разжав пальцы.
Глава 4: Новый рассвет
Она нашла их случайно – или, точнее, они нашли её. Алгоритм. Рекомендательная система, которая отслеживала её поисковые запросы – «ослабление синестезии», «упрощение категорий восприятия», «массовые изменения эмоционального спектра» – и решила, что ей может быть интересно вот это: «Новый рассвет: Манифест ясности. Доктор Рашид Ованнес. 2,4 миллиона просмотров».
Два миллиона четыреста тысяч. Маре посмотрела на цифру и подумала: два с половиной миллиона человек нашли время посмотреть пятнадцатиминутное видео о чём-то, что она считала собственной тайной, собственным кошмаром, собственной, в лучшем случае, темой для четверых в кафе. Два с половиной миллиона.
Она нажала «воспроизвести».
Рашид Ованнес сидел в кресле – не кабинетном, а домашнем, глубоком, с потёртыми подлокотниками. За его спиной – книжные полки: не декоративные, как в студии, а настоящие, заставленные, с книгами, повёрнутыми корешками и стопками, лежащими горизонтально поверх вертикальных. Рабочие полки. Полки человека, который читает, а не коллекционирует.
Маре узнала несколько корешков: Деннет, «Сознание объяснённое». Чалмерс, «Сознательный разум». Нагель, «Каково быть летучей мышью?» – сборник, в котором была та самая статья, с которой начался «трудный вопрос сознания». Варела и Томпсон, «Воплощённый разум». Она знала эти книги – некоторые читала, некоторые использовала в диссертации. Полки Ованнеса были полками коллеги. Не шарлатана. Не проповедника.
Ему было под шестьдесят – тёмная кожа, седые виски, аккуратная борода, очки в тонкой оправе. Глаза – карие, тёплые, с тем выражением внимательной мягкости, которое бывает у хороших преподавателей: не снисхождение, а интерес. Он смотрел в камеру так, как будто видел конкретного зрителя – не массу, не аудиторию, а человека. Маре. Тебя.
– Я хочу начать с признания, – сказал Ованнес. Голос – низкий, ровный, с лёгким акцентом, который Маре определила как армянский, смягчённый годами в американских университетах. – Я хочу признать, что то, что происходит, пугает. Это нормальная реакция. Потерять что-то привычное – страшно. Даже если привычное причиняло боль.
Он помолчал. Маре заметила: пауза была точной. Не слишком длинной – чтобы не потерять внимание. Не слишком короткой – чтобы слова успели осесть. Профессиональная пауза. Лекторская.
– Мы не теряем, – продолжил он. – Я знаю, что многие чувствуют это как потерю. Я знаю, что есть люди, которые составляют списки утраченного. Которые ведут дневники, считают процент ослабления, рисуют графики. Я знаю – потому что я сам это делал. Три года назад, когда впервые заметил, что мой внутренний мир… упрощается.
Маре выпрямилась. Три года. Он заметил три года назад. Она – два месяца. Лиам – четыре. Хельга – полгода. Ованнес – три года. Либо он заметил раньше всех, либо процесс для него начался раньше. Либо – и Маре не знала, какой вариант хуже – он рассказывал именно то, что зритель хотел услышать.
– Но потом я остановился, – сказал Ованнес. – Остановился и спросил себя: что именно я теряю? И оказалось – то, что я терял, причиняло мне боль.