Эдуард Сероусов – Беззащитные (страница 2)
Майя смотрела не на экран. Она смотрела на мужа.
Он стоял с пультом в руке, и лицо у него было не скучающее, как минуту назад, не насмешливое. Оно было закрытое. Так закрывается лицо, когда называют имя, которое человек давно убрал из памяти и не хотел оттуда доставать.
— Ты её знаешь, — сказала Майя. Не вопрос.
— Знал. — Илья положил пульт. — Давно. Преподавала у нас. — Он помолчал и щёлкнул бы ручкой, будь она в руке, но руки были пусты. — Хороший был учёный. Жалко.
— Почему жалко? Она вон живая, выступает.
— Потому что, — Илья пошёл к раковине с тарелкой, спиной к ней, — есть люди, которые умеют испортить любой праздник хорошим прогнозом. Дана это умела лучше всех. Накаркает беду — и стоит счастливая, что одна была права. — Вода зашумела. — Пойдём спать. Поздно.
Майя осталась в комнате. На беззвучном экране женщина закончила наконец свою фразу — никто её не услышал, и сама женщина, кажется, давно перестала надеяться, что услышат, — и сюжет сменился погодой.
Майя выключила телевизор. В тёмном стекле отразилась она сама, с ладонью на ещё плоском животе, и за спиной — кухня, тёплая, обычная, безопасная. Безопасный срок, подумала она. Дальше уже спокойнее.
Она пошла спать и долго не могла уснуть, слушая, как за стеной капает с карниза в темноте — ровно, по капле, как метроном.
Часть вторая. Невезение
1
Мальчику было одиннадцать, и он упал с велосипеда.
Илья читал карту, стоя в дверях реанимации, и в карте всё было настолько обыкновенно, что не складывалось с тем, что он видел на койке. Содранное колено. Ребёнок ободрал колено об асфальт три дня назад — мать промыла, заклеила, забыла. На второй день поднялась температура. На третий его привезли с давлением, которое монитор показывал красным, и кожей того особого серого цвета, который Илья за двадцать лет научился узнавать раньше всех приборов и ненавидел узнавать.
— Что даём? — спросил он.
— Всё, — сказала Люда.
Люда работала в реанимации дольше Ильи и говорила мало, и если Люда сказала «всё», это значило всё: широкий спектр с порога, потом, когда не пошло, второй эшелон, потом то, что вешают, когда не помогает второй.
— Посевы?
— Растёт. — Люда кивнула на монитор. — Всё растёт, доктор. Кроме давления.
Илья подошёл к койке. Мальчик был без сознания, дышал часто и мелко, аппарат дышал за него наполовину. Под простынёй угадывалось маленькое тело, ещё детское, с торчащими ключицами, и нога с белой повязкой на колене — глупая царапина, из-за которой всё это, — не складывалась с трубками, с двумя капельницами, с катетером.
— Это что, — сказал кто-то сзади тихо, не Илье, себе, — он от коленки?
Илья не обернулся. Он смотрел на цифры антибиотикограммы, которые медсестра держала перед ним, и цифры были неправильные. Не «тяжёлый случай» неправильные. Просто неправильные. Препарат, к которому этот микроб обязан был быть чувствителен — обязан, по всем книгам, по всему, что Илья знал, — стоял с пометкой R. Резистентность. И следующий. И тот, что вешают последним, когда не остаётся ничего, — Илья сам назначил его утром, своей рукой, — тоже теперь стоял с буквой R, потому что за ночь стало ясно: он не работает.
— Поднимай давление, — сказал Илья. — Зови хирургов, пусть смотрят, нет ли ещё очага. И готовьте резерв.
— Резерв повешен, — сказала Люда. — С ночи. Это он и есть. — Она показала на капельницу, на ту самую, что капала в мальчика прозрачным, ровно, бессмысленно. — Это последнее, доктор.
Илья смотрел, как капает. Капля набухала, отрывалась, падала, и в этой капле было лекарство, которое стоило как чугунный мост и не делало ничего, потому что бактерия, размножавшаяся сейчас в крови одиннадцатилетнего мальчика, упавшего с велосипеда, читала это лекарство как воду.
Монитор сменил тон. Не тревога ещё — предупреждение, та первая нота, после которой набегают.
— Давление, — сказала Люда ровно, и началось.
Они работали сорок минут. Илья делал всё, что умел делать лучше большинства живущих, и команда делала всё, и техника — самая дорогая в городе, по последнему слову — гудела, считала, нагнетала, и в этой светлой реанимации, набитой приборами стоимостью с небольшой город, одиннадцатилетний мальчик умер от содранной коленки в восемнадцать сорок, тихо, как умирали до Флеминга, как будто никаких приборов не было вовсе.
В коридоре сидела мать. Илья шёл к ней и думал, что скажет, и не находил, потому что сказать было нечего из того, что говорят. «Мы сделали всё возможное» — он сделал. В этом и был ужас. Он сделал всё возможное, и всё возможное оказалось ничем.
2
— Резистентный штамм, — сказал Полонский. — Бывает. Не каждый день, но бывает. Внутрибольничная флора, селекция, сами знаете.
Они стояли в кабинете главврача — Илья, Полонский и заведующая лабораторией, — и Полонский говорил то, что было правдой и одновременно ложью, как бывает правда, которую произносят, чтобы не произносить другую.
— Не сходится, Лев Маркович, — сказал Илья. — Чувствительность была. Я смотрел старые посевы по отделению. Месяц назад этот же микроб брался всем подряд. А сейчас не берётся ничем.
— Микробы меняются.
— Не так быстро. Не за месяц. Не сразу ко всему.
Полонский снял очки и потёр переносицу. Он был немолод, устал и больше всего на свете хотел, чтобы это оказалось невезением — одним тяжёлым случаем, печальным, редким, из тех, что бывают и о которых не пишут в газеты.
— Илья Андреевич, — сказал он мягко. — Мальчика жалко. Очень жалко. Но один случай — это один случай. Давайте не будем из одного случая делать… — он поискал слово, — эпопею.
И в эту секунду в дверь постучали, и вошла Люда, и по лицу её Илья понял всё ещё до того, как она сказала.
— Второй, — сказала Люда. — В хирургии. Аппендицит, плановый, прооперировали вчера чисто. Сегодня температура, давление падает. — Она помолчала. — Посев такой же, доктор. Один в один.
Полонский надел очки.
— С предыдущим он связан? — спросил он, и в голосе была последняя надежда: одна палата, один источник, одна цепочка, которую можно разорвать, помыть, закрыть карантином и забыть. — Контакт был? Одно отделение?
— Никак, — сказала Люда. — Разные этажи. Разные люди. Мальчик с улицы, этот после операции. Ничего общего. — Она посмотрела на Илью. — Кроме посева.
Кроме посева. Два человека, никогда не встречавшиеся, в разных концах больницы, с разными болезнями — и две бактерии, тоже разные, тоже друг друга не знавшие, вдруг устойчивые к одному и тому же, одинаково, до буквы. Как будто кто-то прошёл ночью по палатам и раздал всем одно и то же оружие.
— Карантин на оба отделения, — сказал Полонский. — И… — он посмотрел на Илью, — давайте пока без шума. Разберёмся — тогда. Незачем людей пугать раньше времени.
«Раньше времени» — Илья запомнил это. Потом, много позже, он будет вспоминать, сколько времени украло у всех вот это «раньше времени», сказанное усталым неплохим человеком, который просто не хотел, чтобы оказалось правдой то, что было правдой.
3
Костя ловил его в коридоре, чтобы показать фотографию.
— Доктор Корецкий! Секунду! — Он догнал, на ходу разблокируя телефон с треснутым углом экрана. — Вот, гляньте. Месяц вчера исполнился.
На фотографии был младенец — красный, мятый, сердитый, как все они в этом возрасте, в шапочке набекрень. Костя смотрел на экран так, будто там не его собственный ребёнок, которого он видел утром, а чудо, заново случающееся каждый раз, когда он открывает телефон.
— Орёт по ночам — соседи скоро милицию вызовут, — сказал Костя счастливо. — А я, представляете, не злюсь. Просыпаюсь — и не злюсь. Думал, буду, а не злюсь.
— Не выспишься — будешь, — сказал Илья. Он любил Костю и за это любил — за глупое сияющее счастье, которое тот таскал по отделению, как фонарь.
Костя был лучшим из ординаторов, каких Илья видел за годы, и худшим в одном смысле: он всё делал правильно. Слишком правильно. Он мыл руки так, что Илья однажды засёк его перед раковиной с секундомером. Он знал гайдлайны наизусть и цитировал их, когда нервничал, а нервничал он, делая что-нибудь впервые, и тогда из него сыпались протоколы, как из учебника.
— Костя, — сказал Илья. — По хирургии второй пошёл. Посмотри карты, оба. И посевы. Только… — он не знал, как сказать, чтобы не напугать мальчишку, у которого месяц назад родился сын. — Аккуратно. Перчатки, всё. Хорошо?
— Я всегда аккуратно, — сказал Костя без обиды, с гордостью даже. — Вы же знаете. Я по протоколу. — Он убрал телефон в карман, к сердцу, и пошёл за картами, и в спине у него была та лёгкость, та уверенность, которую даёт человеку вера, что если делать всё правильно, то ничего плохого с тобой не случится.
Илья смотрел ему вслед и не знал ещё — не мог знать, — что смотрит на самого себя двадцать лет назад. На мальчика, который верил в протокол, в чистые руки, в систему, в то, что компетентность защищает. Илья тоже когда-то так верил. Потом перестал, незаметно для себя, и не заметил, как и когда вера ушла, оставив вместо себя привычку. Костя ещё верил. Костя нёс свою веру по коридору, как фонарь, и фонарь освещал ему путь прямо туда, куда не надо было идти.
4
Ночью Илья остался в больнице.
Он сказал Майе по телефону, что дежурство, и это было почти правдой — дежурным он не был, но домой не мог. Он сидел в лаборатории, перед ним лежали распечатки антибиотикограмм, и он раскладывал их рядами, как пасьянс, который не сходился.