реклама
Бургер менюБургер меню

Эдуард Лукоянов – Отец шатунов. Жизнь Юрия Мамлеева до гроба и после (страница 58)

18

– Это было 24 февраля 2017 года, я тогда жил в Мумбаи, – сдался Роман, пока я тушил очередной окурок о кремлевскую лужайку. – Был как раз праздник Махашиваратри, в соседних трущобах всю ночь играла музыка, массовая дискотека, народ праздновал. Для многих это главная ночь в году. И вот увидел яркий сон. Скорее даже вход в слои, нежели сон. Иное пространство и старенький Мамлеев, он сидел и смотрел в себя. Он увидел меня и попросил передать всем, кто его знал, что он там, где предполагалось. Сказал: «У меня все хорошо». Там была еще вторая строчка, но она вылетела у меня из памяти.

Только я хотел ненавязчиво убедить Романа если не вспомнить, то хотя бы сочинить выпавшую строчку, как задребезжал, будто студентик Мамлеева, телефон.

– Да, Мария Александровна, – залопотал я, подражая ее манере телефонной беседы. – Здравствуйте. А мы тут Юрия Витальевича обсуждаем, да.

Через час или полтора мы с Михайловым собрались расставаться. Мы шли по Тверской в сторону метро и проходили уже поворот на Малый Гнездниковский (кто хорошо помнит топонимику российской столицы, понимает: я намекаю на то, что до метро оставалось два-три шага, не более), когда Роман вдруг сказал:

– А зачем ты с официозом всем этим общаешься? Что они тебе про Мамлеева нового скажут? Давай я тебя с друзьями его лучше познакомлю. Ты Сашу Грушицына знаешь?

Сказал он это с таким выражением, будто я действительно мог знать Александра Степановича Грушицына, профессора прикладной математики.

– Давай я ему напишу, расскажу про тебя, – сказал Роман, – а вы с ним сами там договоритесь, он много интересного про Мамлеева знает.

– А откуда? – поднял я брови, одновременно поджав губу.

– Он старовер, – ответил Роман, и мы с ним исчезли друг для друга: он – в метро, я – в другую сторону.

«Старовер, значит», – подумал я, силясь понять, почему это должно мне о чем-то говорить. Да, Мамлеев не без гордости писал, что семья его происходила из купцов-староверов, а в «России Вечной» разговор о сектах Юрий Витальевич начал с того, что «болезненной темы старообрядчества» он касаться не будет. Самый же видный его ученик Алексей Дугов исповедует и распространяет единоверие – форму старообрядчества, сторонники которой приветствуют обратное сближение с РПЦ. Вот, собственно, и все, что я на тот момент знал о связях Мамлеева со староверами, представление о которых у русского обывателя, как правило, сводится к стандартному набору стереотипов: выбрасывают кружку, из которой попил чужак, не ругаются матом, успешны в торговле.

Тут раздался еще один звонок от Марии Александровны, что-то вспомнившей.

– Вот что я вспомнила, – сказала Мария Александровна. – Вы Диму Канаева знаете? Запишите обязательно номер Димы Канаева, я вам сейчас продиктую. Это старообрядец, он Юрочку все время в больнице навещал.

От второго такого совпадения подряд мне стало неуютно – как будто большая ледяная капля упала с крыши на затылок.

Тут надо прояснить один момент. Параноидальное мышление, свойственное персонажам Мамлеева, может быть очень заразным. Валя из «Московского гамбита», бесконечно перепрятывающий свои рукописи, – самый безобидный из мамлеевских параноиков. Ипохондрия Достоевского в прозе Юрия Витальевича расплескалась по несчетному множеству героев, вечно подозревающих, что у них рак, либо сходящих с ума от мнимого приближения беспричинной, но скорой смерти. Это непрерывное ожидание какого-то подвоха от вселенной, помноженное на традиционную русскую любовь ко всему жуткому, образует один из самых толстых нервов всего мамлеевского творчества. Неудивительно, что именно куротруп стал символом, квинтэссенцией мамлеевщины – безусловно, это самый бредовый и в то же время самый достоверный монстр, порожденный Юрием Витальевичем.

Неудивительно, что периодически эта параноидальность овладевала и моим умом, тронутым южинским наследием. Подобно героям Лавкрафта, проводившим слишком много времени за нечестивым «Некрономиконом», я стал замечать вторжение в этот мир каких-то сущностей и явлений, неподвластных здравому рассудку. Чувство это не из приятных. Так, я заметил, что стоило мне написать в своих тетрадях что-нибудь нелицеприятное про Мамлеева, как тут же звонила Мария Александровна и опровергала мои суждения, знать о которых она могла бы лишь в том случае, если бы стояла за моим плечом, пока я пишу. О сопровождавших эти совпадения штампах из классических фильмов ужасов вроде удара молнии посреди ясного неба я и вовсе промолчу.

В таких ситуациях главное – помнить то, чему учит нас христианская вера: все, что несовершенный человеческий разум принимает за паранормальные явления, суть проделки чертей, не имеющие никакого отношения к зримому Творению Божьему.

В таких раздумьях я дошел до своего дома и, чтобы поскорее прогнать бесовский морок, позвонил этому самому Диме Канаеву, предвкушая тяжелый разговор со смурным бородатым купцом.

– Да, здравствуйте, – услышал я неожиданно мягкий, даже певучий голос. – Мне Мария про вас рассказывала.

Не могу сказать, что от доброжелательности моего собеседника мне стало хоть немного спокойнее, но я все же попытался сосредоточенно слушать. Оказалось, что он не ждал от меня вопросов, которые я наспех подготовил, ему интереснее было мое мнение касательно одной проблемы из области мамлееведения.

– Вы ведь читали «Воспоминания»? – спросил невидимый Канаев.

– Да, конечно.

– А помните фотографию на обложке?

Я очень хорошо помнил фотографию на обложке и потому ответил: «Да, конечно. Замечательная фотография».

– Как думаете, какую эмоцию выражает лицо Мамлеева на этой фотографии?

После этого вопроса я понял, что не так уж хорошо помню фотографию на обложке «Воспоминаний». Подойдя к книжному шкафу, я принялся перебирать светлые корешки в поисках нужного. Нашел: не очень похожий здесь на себя Юрий Витальевич неопределенного возраста оглядывается в камеру, будто его кто-то окликнул, а сам он куда-то очень спешит по самым неотложным делам. Снимок этот был сделан при неизвестных мне обстоятельствах и похож на едва ли не случайный. Его автор – Владимир Сычев, друг Михаила Шемякина, начинавший с тревожных городских пейзажей и уличных сцен, а затем переключившийся на стереотипный глянец. Кадр с Мамлеевым был по всем признакам сделан в Париже середины 1980-х.

– Какую? – спросил я.

– Мне интересно, что вы скажете, – настаивал Дмитрий Канаев. – Какую эмоцию на этой фотографии выражает лицо Мамлеева?

Я понял, что попал на экзамен, который не планировал сдавать. Внимательно посмотрев в картонные глаза Юрия Витальевича, я сказал: «Недоверие».

– Да, есть такое, – согласился мой что-то замысливший собеседник. – Но есть на этой фотографии еще одна эмоция, еще более сильная.

– Какая же?

– Страх.

Следующие двадцать минут старовер Дмитрий Канаев, оказавшийся по профессии психологом, рассказывал, что Юрий Витальевич Мамлеев относился к довольно распространенному тревожному психотипу, а страх был ведущей темой его творчества, прямиком пришедшей в книги из его отношения к жизни.

– А вы Юру Бондарчука знаете? – сказал он в завершение своего монолога.

Никакого Юру Бондарчука я, разумеется, не знал. Одновременно встревоженный и умиротворенный, я сел отсматривать архивные записи выступлений академика-колдуна Николая Левашова.

Душно-дождливым полувечером на закате того же августа я встретился с Александром Степановичем Грушицыным, имя которого я никогда не встречал в связи с Мамлеевым, но которого так настоятельно рекомендовал Роман Михайлов.

– Как я вас узнаю? – спросил я за полчаса до встречи.

– Меня трудно не узнать, – лаконично возразил Александр Степанович.

И не слукавил. На подходе к гостинице «Пекин» я издалека заметил плотную фигуру с седой окладистой бородой и волосами достаточно религиозной длины и мягкости. Однако я сделал вид, будто не понял, кто это, и прошел мимо, чтобы между нами сразу установилось определенное недоверие, переходящее в подозрительность, – иначе никак не проникнуть в те слои реальности, в которых можно всерьез говорить о Юрии Витальевиче Мамлееве, его жизни и книгах.

Ходя туда-сюда вдоль «Пекина», мы наконец нашлись и проследовали в двухэтажную прохладную квартиру Александра Степановича на каком-то верхнем этаже стоящей рядом новостройки.

– Мой старый товарищ дал мне книжку, во Франции изданную, – «Веселая смерть», по-моему, я уж не помню[400], – и сказал: «Вот, почитай! Достоевский – мальчик по сравнению с этим!» Я почитал и сразу нарвался на совершенно отвратительный рассказ «Ковер-самолет». Он у меня вызвал такое омерзение, что я захлопнул и отложил книгу, а достал только через год, в 1995-м, и стал читать другие рассказы. И вдруг понял, что этот человек, во-первых, близкий мне по духу, а во-вторых, он знает то, чего я не знаю. И я понял, что как-то надо с ним пересечься, а вот как, я не знал. И я попал в 1998 году в музей Маяковского. Никогда там не бывали, нет?

– Бывал, – ответил я и вздрогнул: когда мне в последний раз довелось побывать в музее Маяковского, а было это лет пятнадцать назад, я почти до мордобоя поругался с работниками тамошней книжной лавки, после чего поклялся, что ноги моей не будет в этом учреждении, пока его не сожгут вместе со всеми экспозициями, книжными лавками и прочим культурным мусором. Мои пожелания явно были кем-то услышаны, потому что через несколько лет музей начали планомерно уничтожать, и, насколько я понимаю, теперь о нем можно благополучно забыть. За этими воспоминаниями я благополучно прослушал, что Александр Степанович рассказывал о том вечере на Лубянке, которым завершилась предыдущая глава этой книги.