Эдуард Лукоянов – Отец шатунов. Жизнь Юрия Мамлеева до гроба и после (страница 5)
– Слушаю, Юрочка, – прошептала Мария Александровна.
– Мария, – заговорил опять Мамлеев, – проследи, чтобы, когда меня похоронили, в гроб мой положили веревку, а к ней привязали колокольчик, а колокольчик этот пусть висит у сторожа. И если я вдруг в гробу очнусь, обнаружив, что душа моя не отправилась на великую встречу с Творцом, я за веревочку эту подергаю, чтобы меня выкопали обратно и я продолжил свое существование. Запомнила?
Мария Александровна покачала головой:
– Даже если ты не умрешь, твою кровь заменят формальдегидом, и тогда ты точно перестанешь жить.
Эти слова привели Юрия Витальевича в неописуемый ужас. Он даже чуть подскочил с постели и схватил супругу за рукав.
– Как формальдегид? – даже не сказал, а прохрипел Юрий Витальевич. – Как заменят? Кровь мою заменят?
– Заменят, – подтвердила Мария Александровна. – Кровушку твою сольют, а вместо нее формальдегидом тебя накачают. Чтобы в гробу не очухался и не обнаружил, что живой. Это для твоего же блага.
– Я протестую! – взвизгнул Юрий Витальевич, тут же поперхнувшись слюной. – Я протестую! Наслаждаться бытием – вот благо[8], вот удовольствие, ради которого мы здесь существуем. А как можно наслаждаться небытием? Впрочем, если небытием наслаждаться невозможно, то и нет никакого бытия.
– Верно, Юрочка, верно, – закивала Мария Александровна. – Этим себя и утешай.
От этих разговоров Юрий Витальевич осознал, что проголодался. Он всегда испытывал неимоверный, почти нечеловеческий голод, когда думал о смерти и том, что за ней следует. Привычка эта у него развилась довольно давно. Способствовал этому рассказ одного молодого журналиста. Юный на тот момент журналист этот поделился с Юрием Витальевичем таким наблюдением, что ему всегда очень хотелось пообедать, когда он видел мертвое тело. Особенно его однажды впечатлил недельный труп старушки, скончавшейся в тесном кресле перед телевизором. На жаре она разбухла и почернела, а с кожи ее капала прямо на ковер серовато-черная жижа. Написав заметку об этом любопытном происшествии, журналист пошел в столовую, где тут же съел большую тарелку борща, котлету по-киевски с картофельным пюре, свиную отбивную, гречку с подливой, салат и запил все это тремя гранеными стаканами компота с водкой. Воспоминание это так возбудило Юрия Витальевича, что он заканючил, требуя у супруги, дабы она принесла все перечисленное, за исключением, естественно, водки. Он знал, что ответом будет отказ, но не смог удержаться от того, чтобы хотя бы в виде слов не поперекатывать во рту все эти излишества из столовой.
– Белковского надо бы поблагодарить, – сменил тему Юрий Витальевич. – В интернете, чтобы все видели… Ты Дуде скажи, он умеет, пусть напишет.
Мария Александровна явно устала от монологов мужа и принялась собирать йогурты и кефиры, чтобы унести их в сумке.
– Оставь, – резко сказал Юрий Витальевич, – пусть здесь стоит, пока не прокиснет. А как прокиснет – на сестру наругаюсь, почему вонь стоит на всю палату. Ты иди и скажи Дуде, чтобы Белковскому благодарность от меня передал.
– От нас, – поправила Мария Александровна.
– От нас, – неожиданно легко сдался Юрий Витальевич. – И по телевизору пусть сообщат обязательно.
Мария Александровна в ответ ласково улыбнулась и сообщила озарившую ее мысль:
– А знаешь, Юрочка, мне кажется, ты не умрешь.
Она озорно хлопнула по его колену, спрятанному простыней и одеялом.
– Почему? – спросил Юрий Витальевич, готовясь к предстоящему утешению.
– Интуиция подсказывает, – созналась Мария Александровна.
Этого для Мамлеева оказалось достаточно. Теперь он мог спокойно закрыть глаза и представлять, что будет, когда он отправится в мир иной. Соберутся все друзья, но это ладно, главное, что придут все его почитатели. Будет произнесено немало дежурных слов, и чем менее искренние и более дежурные речи представлял Юрий Витальевич, тем приятнее ему было. Ведь от души сожалеть и говорить о смерти можно лишь в случае заурядностей. А вот по-настоящему великие люди удостаиваются холодных, протокольных слов. По этому поводу он вспомнил выученную наизусть телеграмму от главы российского правительства, которую ему направили в позапрошлом году и которую он никому не показывал, даже супруге, объясняя это тем, что в ней содержится некая «секретная часть».
– Вас по праву считают талантливым, глубоким писателем и философом, а ваше творчество – значительным явлением в отечественной и мировой литературе. Созданные вами произведения всегда отличаются особым, узнаваемым авторским почерком[9], – нараспев проговорил Мамлеев.
– Юрочка, – Мария Александровна переменила тон на совершенно заискивающий, – что же там было дальше, в «секретной части»?
Мамлеев захохотал с неожиданной для его состояния силою.
– Любопытно тебе? Ну уж даже не надейся, это знание я унесу с собой в могилу. Но однажды весь мир узнает эту великую тайну и содрогнется от ужаса и восхищения.
Мария Александровна стиснула рот, сжала маленькие кулаки, но ничего предпринимать не стала, видимо вспомнив, что находится в общественном месте, где в любую минуту могут появиться нечаянные свидетели.
– А как хорошо было бы умереть прямо сейчас, одномоментно, – переменил вдруг тему своего монолога Юрий Витальевич. – Чтобы – хлоп! – и слился с Абсолютом в своем бессмертии.
– Нет, Юрочка, – повторяла все свое Мария Александровна, – не умрешь ты. Я так чувствую.
Интуиция не подвела Марию Александровну: в этот раз писатель Мамлеев не умер. Когда опустилась ночь, он заметил, что что-то в палате переменилось, будто стало меньше на одну душу, воспринимающую бытие. Почти слепыми глазами он всматривался в красную темноту, где под белой простыней лежало тело его соседа, и через полчаса или час наконец удостоверился в том, что он – недышащий труп.
Юрий Витальевич нажал на кнопку у кровати, загорелся рыжий огонек. Нажал снова, но никто не шел и даже не собирался.
– С мертвецом придется спать, – пробухтел себе в коротенькие белесые усы Мамлеев. – Страшно.
Сказав, а вернее прошептав это замечание, он уснул крепким и почти здоровым сном.
Кто бы ни утверждал обратное, но смерть и сводящий с ума страх перед ней – центральное, если не единственное содержание всех книг Мамлеева. «Субъект, которого описывает Мамлеев, либо мертв, либо субституирует мертвое, либо заполняет интересом к смерти все свое бытие»[10], – пишет один анонимный читатель его ранней прозы[11].
Даже в романе «Московский гамбит», этой шизофренично-идеалистической картинке из жизни советского культурного андеграунда, ни с того ни с сего появляется смертельно больной персонаж: в книге он кажется чужеродным элементом, но без него сама книга оказалась бы чужеродным элементом в библиографии Мамлеева.
Сам Мамлеев к концу жизни стал категорически отрицать свой некроцентризм. Читатель еще не раз заметит, что Юрий Витальевич вообще любил переписывать собственную биографию, как творческую, так и личную, но сейчас хотелось бы привести такое его симптоматичное высказывание: «Однажды два человека сказали мне, что роман „Шатуны“ спас их от самоубийства. Сквозь кромешную тьму прорывается свет. Он – в подтексте. Получилось так, что даже в „Шатунах“, самом страшном моем произведении, нет смерти, но есть бессмертие»[12]. «Мои произведения не оставляют впечатления безысходности: в них нет смерти»[13], – настаивает Мамлеев в другом интервью.
Посвятив первую половину жизни созданию собственной мифологии с соответствующим мироощущением, вторую ее половину Мамлеев потратил на то, чтобы наполнить ее абсолютно посторонними смыслами, делая вид, будто для него неочевидно то, что очевидно анонимному автору, процитированному чуть выше.
Именно поэтому поздний Мамлеев замешан на бессчетных самоповторах – и в книгах, и в интервью (в беседах с журналистами он в прямом смысле слова повторяет одно и то же, будто заучив наизусть некоторые формулы): в уже созданной художественной вселенной не должно появляться ничего, что нарушило бы эту безумную герменевтику, наполняющую литературные первоисточники противоположным содержанием. Хотя друзья и приближенные Мамлеева оставили многочисленные свидетельства того, что Юрий Витальевич был предельно искренним в своих порывах, не стоит отметать и такие наблюдения:
Подобной «редактуре» подвергся в конечном счете весь корпус мамлеевских текстов: даже если речь идет не о буквальном цензурировании его произведений, то совершенно точно полному переформатированию подверглась их идеологическая огранка – трансгрессивная проза, в которой шок обладал самодостаточной культурно-философской ценностью, посредством многочисленных и в высшей степени однообразных автокомментариев мутировала в дидактическую литературу о поисках бессмертия. Под воздействием внешних и в куда большей степени внутренних факторов Мамлеев провел операцию по предельному упрощению своего художественного мира. Это может легко заметить читатель многих его поздних романов, одним из самых забавных и одновременно отталкивающих свойств которых является откровенно ходульное построение сюжетов с обязательным квазифилософским хеппи-эндом. Так Мамлеев оказался одним из редких авторов, чьи автокомментарии ничуть не облегчают работу критика или исследователя, но лишь направляют его по самому неверному пути. Юрий Витальевич выступил в роли недостоверного рассказчика о собственной жизни, ее недостоверного комментатора. Но с какой целью? На мой взгляд, она очевидна и заключается в том, что Мамлеев на последнем этапе жизненного пути стремился представить свое наследие не как противоестественную аномалию в истории русской и советской литературы, но как вполне закономерную часть ее «естественного» развития. Если все же допустить, что у литературы и правда есть какое-то «естественное» развитие, то, конечно, встраивая себя в общее направление, Юрий Витальевич занимался откровенным ревизионизмом, а главнейшей фальсификацией было изъятие из его произведений их стержня.