Эдуард Лимонов – История его слуги (страница 9)
Вадимов шепчет мне извиняющимся тоном, что переведены только старые стихи его жены. Сейчас она пишет очень хорошие стихи, очень необычные, говорит Вадимов, наклоняясь ко мне, хотя я ему ничего ни о старых, ни о новых стихах не сказал. Может быть, мои мысли отражаются у меня на лице.
— Да-да, — говорю я, — для поэта новые стихи всегда милее.
Эта фраза ничего, в общем, не значит, я не могу сказать Вадимову, что я думаю о его жене и ее стихах, я всегда, в конечном счете, жалел всех, и я не могу сказать суровой девочке, что она давно уже не суровая девочка, а толстогрудая, стареющая, грустная баба. И у нее, должно быть, мягкий живот, если снять ее тесно врезающиеся в нее брюки, то на животе будут красные шрамики от брюк, я знаю. Да, в чем-то огромном все их поколение просчиталось, кровавого следа из раны никто из них не оставил. Все оказалось поверхностно, не всерьез, «для понта».
Девушка справа от Лодыжникова время от времени о чем-то спрашивала его. Лодыжников ей отвечал, но что, я не слышал. Только потом Дженни рассказала мне, о чем они говорили. Оказывается, при моем появлении Дженни спросила Лодыжникова о том, кто этот человек (ты показался мне смешным, Эдвард), и Лодыжников ответил: «Да так, еще один русский!» Сука! Он знал, что я далеко не еще один русский, он читал мой первый роман в рукописи и не мог оторваться, даже брал мой роман с собой на репетиции, чтобы читать в перерывах. Моим романом он был шокирован и потрясен так же, как и позднее Ефименков. Но Ефименков оказался честнее. «Один русский»! Ишь ты.
Лодыжников — сноб. Деньги сделали его снобом. Общается он в основном с богатыми старухами с Парк-авеню и Мэдисон и с такими же селебрити, как и он сам. Убежал он из России безденежным юношей, какими мы все там были, а сейчас у него миллионы. Я его денег не считал, но, кажется, только за то, что он выходит на сцену, он получает от четырех до семи тысяч долларов. За один, представьте, выход. В этом факте есть что-то неестественно грандиозно несправедливое, даже если он танцует лучше всех в мире, то почему он должен получать такие деньги? Разве недостаточно славы, разве недостаточно его фотографий во всех газетах и журналах мира? Семь тысяч за вечер. Есть семьи, которые тяжелой работой не могут заработать такие деньги за год.
Я знаю немало танцоров, которые танцуют иные танцы, не классический, но современный балет. Так как это искусство живое, то его не покупает буржуазия, она ведь любит только мертвое неопасное искусство, посему те танцоры не имеют ни гроша. Чтобы увидеть их, нужно ходить не в Метрополитен-опера, а в темные театрики, с покосившимися потолками и облупленными стенами, где-нибудь у черта на рогах — оф-оф-оф-оф Бродвей, или Лоуэр Ист-Сайд, или где еще там.
Лодыжников, наверное, неплохой парень. Я не верю в то, что он злой или он негодяй. Но ему глубоко начхать на весь остальной мир и его бедность. Лодыжников животно наслаждается своей славой, деньгами и с каждым днем в окружении богатых старушек становится все более и более снобом. Он перенимает и привычки богатых старух. Например, он имеет трех собак и двух кошек. Зачем ему, одинокому мужчине, в его «ранние тридцатые» выводок собак и кошек?
«Отдай деньги бедным, сука!» — думаю я иронически, следя за Лодыжниковым.
Я знаю, что я ему завидую. И я не отрицаю своей праведной зависти. Я более талантлив, чем он, это я тоже знаю, хотя мне и приходится чудовищно нелегко. Что я «еще один русский», это он сам себе врет. Он меня всегда отличает от других. В этом я уверен. Он даже боится общаться со мной, как мне говорили наши общие знакомые. «Еще напишет книгу потом, где таким выведет!» — сказал им обо мне Лодыжников. Выводить его «таким» я бы не стал, потому что на героя книги он не тянет, существо он обычное, хотя и суперстар. Всех этих селебрити ТВ и газеты такими важными делают, а в жизни они, как правило, шмакодявки боязливые и неинтересные. Редко кто человеком оказывается…
Поэтесса кончила читать, и потом было парти, устроенное Квинс-колледжем в ее честь, где я много пил и от скуки раскуривал со страстно желающим быть современным и американским Вадимовым джойнты. Я извел немало джойнтов на Вадимова и еще каких-то жлобов, поэтесса курнула пару раз, а блюдущий себя Лодыжников от джойнтов отказался. Какая-то безумная старая пара приняла меня за Лодыжникова и попросила автограф. Я очень смеялся, Лодыжников же почему-то нет.
Я знал по опыту, что если я хочу продолжать сладкую жизнь, а было еще очень рано, то нужно быть наглым. Посему мне следовало напроситься с этой компанией на ужин или куда там они собирались. Как бывалый деклассированный элемент, я прилип к Вадимову и решил не отлипать. Я ходил за ним везде, пока наконец поверил, что он не хочет избавиться от меня и возьмет меня с собой. Выяснилось, что девушка (Дженни), сидевшая с Лодыжниковым и Вадимовым, к тому времени исчезла, отправилась к себе домой, туда, где Махмудова и ее муж Вадимов остановились, и что там будет ужин. Я хотел ужинать, потому я сразу же, взяв быка за рога, сказал, что поеду с ними в одной машине и как оправдание моей настойчивости что-то пробормотал о моих чувствах к Вадимову и поэтессе. Соврал. Уж очень мне не хотелось ехать к себе в отель на Бродвее, в грязь, и вонь, и одиночество.
Наконец, когда нам с трудом удалось отделить поэтессу от толпы ее русских и нерусских поклонников, мы втиснулись в машину, принадлежащую профессору Барту, тому самому, что позднее сопровождал Ефименкова; Джон Барт всегда оказывается в таких случаях в самых близких отношениях с советскими писателями — их гид и друг. Мы — это Лодыжников, я, Махмудова и Вадимов. Машина сдвинулась с места, а поклонники вдоль дороги все еще махали руками и открывали рты.
Машина профессора весело пожирала мили; по прошествии приблизительно получаса мы остановились и вышли в темноту, вошли в открывшуюся из темноты дверь, и свершилось, возможно, одно из важнейших событий в моей жизни — я впервые оказался в мультимиллионерском домике, как я его в дальнейшем называл. Когда я входил в дом, я, конечно, совершенно не подозревал, что дальнейшая судьба моя будет несколько лет связана с этим домом и его обитателями, что я буду здесь жить, нет, ничего такого я не чувствовал. Было темно, и я был «stoned», то есть настолько накурился марихуаны, что стал частью природы, «как камень», и я был пьян, потому что надо же как-то веселить себя в этом мире, не то уснешь от тоски и скуки.
Толика-пьяницу я жестоко оставил в этот вечер, а ведь он-то и втянул меня в эту поездку. В машине было только одно место, для меня. «Боливар не вынесет двоих». Сослужив свою службу в качестве орудия судьбы, персонаж исчез со сцены. Извини, Толик.
Первое, что я увидел, была кухня. Просторная, как танцевальный зал. С огромной, как в хорошем ресторане, газовой плитой. С тысячью деталей, приспособлений, баночек, коробочек, прилавков и шкафов. Сейчас мне трудно сказать, заметил ли я тогда все это изобилие, или только кухонные размеры поразили меня, я ведь был stoned. А затем я увидел обеденную комнату, где молодая девушка Дженни, путаясь в длинной юбке, организовывала по-американски обед, по-нашему ужин, — расставляла тарелки и раскладывала вилки, ножи и еще множество предметов плохо известного мне назначения.
Поэтесса, от русской щедрости, которая всегда вызывала во мне сомнения, хотя я и сам русский, скорее не от щедрости, а от бесхарактерности, пригласила на обед человек тридцать, чем Дженни, конечно, была потрясена, но воспитанно ничего не сказала. Несколько человек помогали Дженни раздвигать стол, он был большой, но недостаточно велик для всей этой братии.
Над столом висела темной меди витая, наверное, очень старая люстра — целое сооружение из труб и ламп, как прическа у светских женщин XVII века или шляпа на картине Пикассо. У одной стены находился высокий открытый буфет — и стояли стоймя тарелки и блюда с нарисованными на них рыбами, различными рыбами пресноводной Америки, очевидно. На самом большом блюде была изображена здоровенная щука. У другой стены дайнинг-рум (обеденной комнаты) стоял маленький старый комод, а над ним висела тоже старая, даже потрескавшаяся местами, картина, изображавшая кучу еды — от мяса до фруктов. Еще одна стена была сплошь перетянута деревянными рамами, окнами и дверью, а дверь выходила в миллионерского дома сад. Можете представить себе — сад!
Тем более поразительно это было для меня, ведь в описываемое время я обитал в сверхдешевом отеле на Бродвее и 90-х улицах, где бушевали пожары, на моем 10-м этаже в том же апреле выгорели вчистую несколько комнат, помню, как я бегал по холлу с чемоданом, в котором лежали рукописи, а на другой руке у меня болтался белый костюм. Только подумайте, из отеля, где алкоголики мочились в элевейторе, где они же блевали, где вонь мочи и дерьма никогда не выветривалась из заразных ковров, где обитатели, казалось, никогда не спали и в четыре часа утра еще переругивались из окна в окно грязного двора, где мусор и пустые бутылки вышвыривали прямо в окна, где полиция бывала всякий день… Из такого отеля вы попадаете в дом, где есть сад. А сад, как вы узнаете позже, выходит к реке. Прямо так на реку и выходит, и что может быть естественнее этого факта. И в саду — деревья, птицы, будто и не Нью-Йорк даже. И в саду стоит среди других домов, которые в сад выходят, дом, который еще пару лет назад принадлежал Онассису, а соседний с ним принадлежит, вам говорят, женщине, которую все называют «миссис пятьсот миллионов». И дом Дженни среди них не худший, а один из лучших.