Эдмунд Бёрк – Консерваторы. Без либералов и революций (страница 23)
Второй жупел, которым пользуются, дабы заставить французов страшиться возвращения их короля, – грядущие с его приходом возмездия.
Это возражение, равно как и другие, выдвигается умниками, которые сами в него отнюдь не верят; тем не менее его было бы полезно обсудить, имея в виду людей честных, считающих его обоснованным.
Многие сочинители-роялисты отвергли как оскорбительную эту жажду мести, приписываемую их партии; один выскажется от имени всех: я привожу его слова к удовлетворению как собственному, так и моих читателей. Меня не обвинят в том, что я выбрал его среди холодных роялистов.
«Самых страшных возмездий следует бояться при господстве незаконной власти; ибо кто имел бы право их пресекать? Жертва не может призвать к себе на помощь ни авторитет законов, которые отсутствуют, ни правительство, являющееся только плодом преступлений и узурпации.
Совсем иначе обстоит дело при правлении, опирающемся на освященную, старинную, законную основу. У него есть право приглушить даже самую справедливую месть и сразу же наказать мечом законов любого, кто естественное чувство поставит выше своего долга.
Единственно законное правительство имеет право объявлять амнистию и обладает средствами, обеспечивающими ее применение.
Значит, доказано, что самый безукоризненный, самый искренний из роялистов, претерпевший самый тяжкий ущерб в лице своих родных и в своей собственности, должен быть приговорен к смерти законным правительством, если осмелится самолично мстить своим обидчикам в то время, как король предписал ему простить их.
Следовательно, только при правлении, опирающемся на наши законы, может быть объявлена и строго соблюдена амнистия.
О, вне сомнения, легко было бы обсуждать, где пределы права короля применить амнистию. Исключения, которые предписаны ему первейшим его долгом, очевидны. Всякий, обагренный кровью Людовика XVI, может ждать прощения только от Бога; но кто осмелится уверенной рукой начертать пределы, где должны остановиться амнистия и милосердие короля? Мое сердце и перо тоже отказываются это сделать. Если кто-нибудь осмелится когда-либо высказаться на сей счет, так, несомненно, то будет редчайший и, возможно, единственный человек, если он существует, который ни разу не согрешил в ходе этой ужасной революции и чье сердце, столь же чистое, как и дела, никогда не нуждалось в милосердии».
Разум и чувство не могли бы высказаться с большим благородством. Остается только пожалеть человека, который не увидел бы в этих строках печати убежденности.
Франция достаточно утомлена судорогами и ужасами. Она не желает более крови; и поскольку общественное мнение [уже] сегодня имеет довольно силы, чтобы подавить любую партию, которая бы возжелала крови, то можно представить мощь этого мнения тогда, когда на его стороне будет правительство. После столь продолжительных и столь страшных злоключений французы с радостью отдадутся в руки монархии. Любое покушение на этот покой было бы настоящим преступлением против нации, кара за которое, возможно, наступила бы еще до суда.
Эти доводы настолько убедительны, что никому не удастся ими пренебречь; в равной мере не следует давать себя одурачивать писаниями, где, как мы видим, лицемерная филантропия умалчивает о том, что ужасы революции уже осуждены, и подробно описывает ее бесчинства ради того, чтобы доказать необходимость предупредить вторую революцию. На деле они осуждают эту революцию только для того, чтобы не навлечь на себя всеобщего гнева; но они ее любят, как любят совершивших ее и ее плоды, и из всех порожденных революцией злодеяний эти люди осуждают только те, без которых она могла бы обойтись. И нет ни одного из таких писаний, где не было бы очевидных доказательств того, что их авторы испытывают приязнь к партии, которую осуждают из чувства стыда.
Таким образом, французов, которых вечно обманывали, в этом случае дурачат более, чем когда-либо. Они боятся за себя вообще, но им же нечего опасаться; и они жертвуют своим счастьем ради удовольствия нескольких негодяев.
Возвращение к порядку не может являться болезненным, ибо оно будет естественным, и ему будет благоприятствовать сокровенная сила, чье деяние все есть творение. Увидят ровно противоположное тому, что видели. Вместо этих жестоких потрясений, этих болезненных распрей, этих вечных, приводящих в отчаяние колебаний – некоторая устойчивость, неизъяснимый покой, всеобщее облегчение, возвещающие о присутствии суверенности. Не будет больше потрясений, насилий, даже казней, за исключением тех, которые одобрит истинная нация; к самому преступлению и к узурпации будут подходить со взвешенной строгостью, при умеренном правосудии, которое свойственно только законной власти. Король коснется ран государства осторожной и отеческой рукой.
Наконец, вот великая истина, которой еще не слишком прониклись французы: восстановление монархии, называемое контрреволюцией, отнюдь не будет революцией противоположной, но явится противоположностью революции.
Своеобразие России
Православие
Греческая религия есть не что иное, как ненависть к Риму. Эта ненависть чрезвычайно сильна и может захватить целиком. Эта ненависть неизлечима, потому что она не имеет ничего общего с разумом или наукой. Что касается протестантизма, то отношение к нему далеко не такое же, хотя в догматике он гораздо дальше отстоит от православия.
Я говорил с графом Салтыковым о стремлении Петра I объединить греков. «Я уверен, – сказал он совершенно искренне, – что все, что он делал, он делал только ради того, чтобы понравиться французскому двору, ибо Вы прекрасно понимаете, что он просто не мог всерьез помышлять о чем-либо, столь далеком от политики».
Говоря о церковном календаре, другой министерский сановник (Татищев, который сегодня министром в Палермо) сказал, что «одна только мысль праздновать Пасху с латинянами может привести ко всеобщему мятежу».
Впрочем, нет ничего более неверного. Какое-то время спустя я говорил на эту тему с одним из самых лучших умов этой страны, графом Петром Толстым, который, пожав плечами, сказал мне, что император может все, что захочет.
Совсем недавно за обедом у графа Строганова говорили об аббате Голицыне, который в настоящее время совершает миссионерское служение в Америке. Княгиня Голицына, сидевшая за столом, засмеялась при упоминании его имени. Когда сказали, что скоро он должен вернуться в Россию, я воспользовался случаем и спросил у этой госпожи, сохранит ли господин аббат право наследования в России и будет ли обладать гражданскими правами?
– Нет, нет, – ответила она, сопровождая свои слова жестом человека, отлучающего от Церкви, – он утратил все свои права.
– Но позвольте, – возразил я, – мы знаем, что потомок дома Головкина, например, является протестантом и тем не менее пользуется всеми гражданскими правами. Граф Федор Головкин – протестант, потому что случай заставил его родиться в протестантской стране. [При этом кто-то добавил, что он даже вполне явно попечительствует протестантской церкви.] Никто его в этом не упрекнул, он был министром, придворным церемониймейстером и в настоящее время чувствует себя преспокойно. Что касается аббата Голицына, то ему, в свою очередь, довелось родиться в католической стране, и он исповедует католическую религию. Так в чем же, простите, разница?
Княгиня не проронила ни слова, а я не настаивал…
В детстве я прочитал интересный рассказ о стремлении Петра I воссоединить все Церкви. Один старый профессор математики поведал мне о том, что в Париже он был знаком с доктором из Сорбонны, у которого Петр I попросил почитать его научное исследование. Этот доктор рассказывал профессору, что, взяв его работу на прочтение, Петр спустя несколько дней сказал ему:
– Это просто здорово, Вы правы. Как только я прибуду в Россию, я прикажу взять на вооружение этот проект.
– Но, Ваше Высочество, – возразил доктор, – мне кажется, Вы слишком торопитесь. Прежде всего надо узнать, одобрят ли эту идею русские епископы.
Услышав это, Петр пришел в чрезвычайное негодование:
– Если они посмеют мне перечить, – сказал он, – я побью их палкой.
Когда-то патриарх всея Руси был значительной фигурой, и с ним, ввиду его сильного влияния на народ и совершенной неприкосновенности, должен был считаться сам император. Она была такова, что император, решивший призвать на суд патриарха, совершившего тяжкие ошибки, не нашел никакого средства для того, чтобы судить его; для того чтобы суд был сведущим, ему пришлось созвать всех патриархов-схизматиков. Петр I упразднил это звание и стал абсолютным властителем. Все церковные дела вела организация, именовавшаяся Святейшим синодом.
Формально в Синоде председательствует архиепископ Санкт-Петербургский, но по существу дела там вершит весьма важный государев чиновник, именующийся прокурором Святейшего синода. Он присутствует на всех заседаниях и, хотя не имеет права решающего голоса во всем, что там обсуждается, все выслушивает, на все высказывает свое мнение и всему мешает. Какой-либо церковный указ обретает силу только после его подписи, которую предваряет решение о том, что принятое должно быть исполнено. Это главенство совсем не похоже на то, которое отличает английского короля. По существу патриархом является сам император, и я нисколько не удивляюсь тому, что когда-то на Павла I нашла причуда самому совершить богослужение.