18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Эдмон Жалу – Дальше – молчание… Роман (страница 3)

18

Папа позвонил на пороге маленького, в три окна, домика с узкой коричневой дверью. Нам вышла открыть служанка. В коридоре царила темнота: лампу не зажигали допоздна, потому что тетка была очень экономной, и эта теткина экономность служила папе одним из поводов для многочисленных претензий к его жене.

– Да, госпожа дома, г-н Жозеф. А господин ушел гулять с кузенами г-на Леона.

Я с облегчением вздохнул. Эти отвратительные хулиганы, Жан, Виктор, Пласид и Фортунэ, не будут дергать меня за волосы и не сделают мне исподтишка подножку, чтобы повалить меня на землю.

При свете слабой свечи, которую перед нами несла служанка, мы поднялись по винтовой лестнице. На втором этаже мы прошли по коридору, где тесные стены оставляли обитателям очень узкий проход, затем пред нами предстала строгая столовая с висячей лампой из блестящей меди, с полированной мебелью красного дерева и ковром с крупными красными цветами и моя тетка, сидящая у стола с очками на носу, слишком маленькими для ее широкого лица. Она читала толстый том о благочестии, от которого пахло плесенью и старой кожей.

Она встала, приземистая, с высокой грудью, поджимавшей толстые складки ее подбородка, с выпяченным вперед животом, с узловатыми и негнущимися от ревматизма пальцами. Она потерлась о мою щеку своим лоснящимся лицом, вечно влажным, даже зимой.

– Здравствуй, Жозеф. Как дела? Ребенок-то у тебя бледненький! Мало гуляет. Вы с женой обложили его ватой. Ты никогда не сделаешь из него мужчину. Посмотри на моих!

– Чего ж ты хочешь! – покорно ответил отец с извиняющимся видом. – У его матери на этот счет свои соображения; я не хочу ей перечить…

– А Жанна? Чем она сегодня занята? Она не с вами?

Папа объяснил, что его жена почувствовала себя плохо и не пошла гулять.

Ирма покачала головой с выражением человека, который хотел бы вас утешить, но может только пожалеть. Для меня из книжного шкафа достали огромную книгу по зоологии, посвященную рыбам и украшенную большими цветными вставками. Мне очень нравилось проникать в тайны океанической жизни, они одни только и были доступны моему юному возрасту.

Пока я был поглощен разглядыванием страшных скорпен и колючих рыб-ежей, солнце-рыб и луна-рыб, голотурий и тубулярий, отец и тетка Ирма, сидя в углу возле нетопленого камина, тихонько беседовали.

Он часто жестикулировал и будто что-то объяснял, она сохраняла на своей физиономии соболезнующее и притворное выражение. На мгновение я услышал, как теткин грубый голос возвысился; она говорила покровительственным тоном, полным коварной снисходительности:

– Я всегда тебе твердила об этом, Жозеф, ты не захотел ко мне прислушаться. Она очень молода для тебя, понимаешь, очень молода…

Когда мы вернулись домой, мама, вытянувшись в шезлонге, казалось, мечтала. Она вяло расспросила нас о нашей прогулке и выслушала с безучастным и меланхоличным видом. Она сказала нам, что правильно сделала, что не пошла гулять, и что ей получше, но все-таки не совсем хорошо.

– Что же с тобой? – проворчал отец.

– Мигрень, – пробормотала она с такой тонкой улыбкой, что он ее не заметил.

– Мне кажется, она у тебя случается очень часто…

– Мне тоже так кажется…

Мать была очень аккуратной, но ее шляпка все еще лежала здесь, на кровати, как будто мать, поспешно вернувшись домой, не успела положить ее на место. И почему, черт возьми, если она никуда не выходила, на ней были ее самые красивые ботиночки, совсем новенькие бродекены6, которые утром, когда мы ходили к мессе, она не надевала? Наверное, чтобы понемногу привыкнуть к ним. Да, наверное… Но почему на их кожаных лаковых кончиках был легкий налет пыли, словно немножко пудры?.. Мать просыпала ее, занимаясь своим туалетом? Да, может быть…

II

На следующий день ручьями лил дождь – один из тех проливных осенних дождей, о которых думаешь, что они никогда не закончатся. Мама никуда не выходила. Она была беспокойной и усталой; она немного почитала, повышивала, поиграла на пианино, но все это отрывисто, нерешительно и бессвязно. К вечеру затяжной ливень прекратился. Из-за закрывавших небо черных туч триумфально вышло солнце. Золотое, почти лимонное. Его светло-желтые лучи так ярко ударили в стекла, что было удивительно, как они не зазвенели.

– Хочешь, пойдем к папе? – спросила мама, складывая свою работу с нескрываемым чувством облегчения.

Я охотно согласился с этим неожиданным предложением, позволявшим мне выйти на прогулку. Отцу доставляло радость, когда мы приходили к нему в контору. Он с большой гордостью показывал нас, элегантных и изящных, своим неотесанным служащим, и в этом присутствовал своего рода эксгибиционизм, сильно не нравившийся маме.

И мы вышли на залитые дождем улицы, по которым растекались лужи грязи. Мокрые тротуары, грязные мостовые, сверкающие крышки люков, сияющие рельсы, – все отражало теплый цвет неба, так что казалось, будто идешь по растопленному золоту. Под конец дня, словно распустив свои сети, город наполнялся людьми. Вдоль красных баров поднимался и разносился запах абсента, смешиваясь с затхлым запахом тины, которым тянуло в сыром воздухе, и с ароматами парфюмерии, остававшимися за запоздалыми и спешащими женщинами. Со стороны порта, между расплывчатыми массивами домов, медленно поднимались бесконечно разраставшиеся завесы тумана, по цвету и консистенции напоминавшие молоко и по краям словно с золотящимися ранами, с прорезями от зажигавшихся газовых фонарей.

Контора моего отца располагалась на берегу стоячего канала, тяжелая вода которого казалась зеленой, в месте уединенном и тихом, хотя и находилось оно в глубине самого густонаселенного и шумного квартала.

Вдоль причала рядами выстроились бочки: одни лежали, другие стояли, и все лаково сияли зóлотом на заходящем солнце. На липкой и мутной волне, в равномерном, танцующем ритме то расширялись, то стягивались широкие бронзовые переливы. Мягко покачивались барки. У некоторых были скрещены мачты. И старые и новые, изъеденные морскими волнами и покрытые лаком, с черными, красными, белыми или зелеными горизонтальными полосами, они сливались со своими зыбкими отражениями, составляя с ними как бы одно целое. Некоторые были свалены как попало на промасленные плиты вместе с отцепленными тележками и необтесанными балками.

Улицу замыкали большие желтые и черные дома с высокими трубами. Дым растворялся в небе, смешиваясь с облаками, чуть тронутыми оранжевым и серно-желтым цветом. Фасады, все одинаково неприветливые, старые, мрачные, пестрели развешенным на окнах бельем. В нижних этажах, служивших магазинами, были коричневые круглые двери со ржавыми молоточками. Через зеленоватые стекла виднелись огромные, пустые или загроможденные бочками, помещения. Все имело заброшенный, пустынный, обветшалый и печальный вид, как будто торговля велась здесь только с мертвецами или с тенями.

Мы перешли через канал по старинному горбатому деревянному мосту, стойки которого оканчивались перекладинами в форме буквы «Т», цеплявшимися за настил толстыми цепями. Мне очень нравился этот квартал невидимой работы и тишины, может быть, из-за дремлющей воды, застаивавшейся между каменными набережными, а может быть, из-за этих двух фантастического вида мостов, тревоживших меня своей таинственной формой и высившихся в вечернем тумане призрачными эшафотами, словно чтобы казнить последние золотые лучи, с трепетом ложившиеся на крыши.

Мы нашли отца в его маленьком застекленном кабинете, возвышавшемся слева от двери над уходящими вглубь ангарами, откуда пахло пряностями. Он выглядел грустным и озабоченным. Когда он поднял голову и заметил нас, лицо его просияло.

Он поспешно вышел, расцеловал нас и принялся восторженно рассказывать, какую радость мы ему доставили.

– Пойдемте поздороваетесь со служащими! – произнес он торжественно.

Мать от этого предложения обычно отказывалась, но на этот раз согласилась без возражений. Мы прошли в другую комнату, где перегородки из дерева и матового стекла отделяли приказчиков от покупателей. На наш голос они один за другим вышли из своей берлоги. Их было трое, не считая Селестена – мальчишки-посыльного. Между ними был старичок, невероятно разговорчивый, с грубым красным лицом, с торчащими усами и прилизанными редкими волосами. Он нравился мне, потому что часто дарил мне монетку в десять су, когда мы заходили его поприветствовать, но мама побаивалась его нелепых комплиментов и его бесконечных историй, и в том числе рассказа об одном сражении в семьдесят первом году, в котором он проявил себя героем и о котором рассказывал нам каждый раз. Теперь этот герой занимался копированием бумаг и ожесточенно наваливался на пресс с такой яростью, словно ему приходилось давить какого-нибудь вооруженного с головы до ног пруссака или баварца.

Позади него стоял мрачный длинноносый детина, одно из тех нелепых существ и страдальцев, у кого жизнь не удалась и кто смешон даже в своем несчастии. О нем говорили обиняками, в домашней жизни у него случились какие-то неприятности, жил он один. Он был жалко некрасив, застенчив, нескладен, неловок, и никто не мог определить его возраст. Третий служащий походил на добродушного барана с округлой бородой; все в его облике повторяло один и тот же мягкий и робкий изгиб: нос, подбородок, спина. Когда он смеялся, все складки его лица поднимались вверх ко лбу и смеялись и рот, и ноздри, и морщины, и веки, и брови. На самом деле он был отличным малым: простым, преданным своему делу и искренним. У Селестена был хитрый и порочный вид не по годам развитого прохвоста.