18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Эдмон Гонкур – Дневник братьев Гонкур (страница 40)

18

Вижу ее за несколько часов до ее смерти, в больнице Дюбуа; зная, что умирает, она беспокоится только о том, что моя мать, пришедшая ее навестить, может на полчаса опоздать на обед. Эта смерть – самое простое отречение от жизни, которое я когда-либо видел: она уходила из жизни, будто перебиралась на новую квартиру.

29 сентября, четверг. Доде говорит, что после Бурже появилась целая серия психологических романов, авторы которых, по примеру Стендаля, хотят изображать не то, что их герои делают, а то, что они думают. К несчастью, мысли, если они не очень высоки или не очень оригинальны, наводят скуку, тогда как действие, хотя и посредственное, может еще увлекать своим движением.

Он прибавил, что эти психологи более способны описывать внешние, чем внутренние явления, то есть в состоянии прекрасно описать жест, но душевное движение – довольно плохо.

10 октября, понедельник. Мне попалась статья газеты «Либерте» и в ней отчет о книге Павловского и о его разговорах с Тургеневым[135].

Наш покойный друг оказывается очень свирепым в своих суждениях о нас: нападает на нашу изысканность, отрицает нашу наблюдательность – и всё это в легко опровержимых замечаниях.

Например, по поводу ужина цыган ночью на берегу Сены (начало «Братьев Земгано»), где встречается описание ивы, которую я называю серою по наблюдению, записанному на месте, он говорит: «Известно, что ночью зеленое становится черным». Да не прогневается тень русского писателя, но мы с братом более живописцы, чем он, о чем свидетельствуют посредственные картины и отвратительные предметы искусства, которыми он был окружен. Я утверждаю, что ива, виденная мною, была серой, а вовсе не черной. И в том же описании эпитет сине-зеленый, сказанный про воду, старый эпитет, так часто употребляющийся, заставляет его восклицать: «Как изысканно!»

По поводу «Фостен» Тургенев прячется за госпожой Виардо, говоря, что наши наблюдения над чувствами женщин актрис в высшей степени неверны. А то, что он находит неверным, записано частью по наблюдениям, сообщенным Рашель, частью по драматической исповеди Фаргейль[136] в длинном письме, хранящемся у меня.

Тургенев – и это неоспоримо – говорил превосходно, но как писатель он ниже своей репутации. Я не стану оскорблять его, предлагая судить о нем по его роману «Вешние воды». Да, он пейзажист, замечательный живописец лесной глуши – но как живописец человека он мелок. В нем не хватает смелости, необходимой наблюдателю. Действительно, в его книгах нет суровости его родины, суровости московской, казацкой, и соотечественники Тургенева по его книгам кажутся мне такими русскими, какими описал бы их русский, доживающий век свой при дворе Людовика XIV. Помимо отвращения его темперамента ко всему резкому, к беспощадно правдивому слову, к грубому колориту, у него была еще прискорбная покорность требованиям издателя. Об этом свидетельствует «Русский Гамлет»: Тургенев сам признавался при мне, что вследствие замечаний редактора урезал оттуда четыре или пять весьма характерных фраз. По поводу смягчения Тургеневым человеческих характеров его страны у нас с Флобером однажды завязался самый горячий спор, какой мы когда-либо устраивали: он утверждал, что эта суровость – потребность лишь моей фантазии, что русские, скорее всего, именно таковы, какими их рисует Тургенев. Впоследствии романы Толстого, Достоевского и других, кажется, вполне оправдали мое мнение.

12 октября, среда. Вспоминая про неприязнь, можно сказать, про писательскую несправедливость Тургенева по отношению к Доде и ко мне, я нахожу причину этой несправедливости в одном качестве, одинаковом у Доде, моего брата и меня, – в иронии. Примечательно, как иностранцы и провинциалы робеют перед этим чисто парижским свойством ума и часто питают антипатию к людям, речь которых как будто скрывает тайные и секретные насмешки, им недоступные.

1888

7 сентября, пятница. Успех русского романа в настоящую минуту вызван главным образом раздражением наших благонамеренных ученых-литераторов популярностью натуралистического французского романа и желанием затормозить эту популярность.

Неоспоримо одно. Это такая же литература: та же реальная жизнь людей, взятая с ее печальной, человеческой, не поэтической стороны, – как например, у Гоголя, самого типичного представителя русской литературы.

Ни Толстой, ни Достоевский, ни другие не выдумали эту русскую литературу; они заимствовали ее у нас, щедро сдобрив ее Эдгаром По. Ах, если бы под романом Достоевского, которому так изумляются, к мрачным краскам которого так снисходительно относятся, стояла подпись Гонкура, какой поднялся бы вой по всему фронту!

И вот человек, нашедший этот ловкий способ отвлечь от нас внимание, человек, который так непатриотично помог чужестранной литературе воспользоваться расположением и восхищением, да, восхищением, принадлежащим нам по праву, – это господин де Вогюэ. Ну не заслуга ли это перед Академией, которая в скором времени призовет его в свое лоно?[137]

1889

22 января, вторник. Мы беседуем с Золя о нашей жизни, целиком отданной литературе, как этого не делал еще никто и никогда, ни в какую эпоху, и приходим к выводу, что были подлинными мучениками литературы, а быть может, просто вьючными животными.

Золя признается, что в этом году, на пороге своего пятидесятилетия, он испытывает новый прилив сил, влечение к земным радостям. А потом, внезапно прервав себя, говорит: «Моей жены нет здесь. Ну так вот. Всякий раз, как я встречаю молодую девушку – вроде той, что идет мимо, – я говорю себе: "Разве это не лучше книги?"»

11 февраля, суббота. В сущности, у Шекспира, несмотря на всё «человеческое», собранное им в окружающей его среде и налепленное в его трагедиях на существа других веков, человечество кажется мне чем-то химерическим. К тому же его люди иногда страшно придирчивы, страшные спорщики и в острой форме страдают болезнью англосаксонского племени – страстью к прениям, к схоластическим прениям.

Наконец, противно мне в этом бесспорно величайшем писателе прошлого отсутствие воображения. Да, да, это неопровержимо, драматические писатели всех стран, начиная с самых знаменитых из древних и кончая нашим Сарду[138], все они лишены воображения и пишут с других. Так и наш несравненный Мольер.

Известно, что почти все его пьесы, его знаменитые сцены, все те словечки, которые каждый знает наизусть, все, почти все они краденые, за что критики его одобряют, но я – нет.

Ну и Шекспир такой же господин, он тоже – увы! – выкапывает свои типы из старых книжек, и, несмотря на соус гениальности, под которым он их подает, повторяю, он мне противен. Великим человеком я называю только того, кто извлекает свои творения из собственного мозга. Вот почему Бальзак для меня величайший из великих.

Короче говоря, я признаю в четырех или пяти лучших трагедиях Шекспира только превосходную сцену сомнамбулизма леди Макбет, где она пытается стереть кровавое пятно на руке, и сцену Гамлета на кладбище, в которой он достигает высшей точки прекрасного.

21 февраля, четверг. Большой обед у Доде. Говорят о речи Ренана в Академии, а так как я позволяю себе признаться, что правдивость моего ума и характера возмущаются противоречиями его мысли, бесконечными «да» и «нет», содержащимися в каждой его фразе, устной или письменной, то госпожа Доде, с той милой непосредственностью, которую она иногда выказывает, роняет, как будто говоря сама с собою: «Да, правда, у него нет твердости убеждения».

28 февраля, четверг. Читаю сегодня вечером в «Тан» фразу, с которой президент Карно обратился к рабочим во время посещения табачных фабрик: «Глубоко благодарен вам за оказанный мне прием, дорогие мои друзья. Ведь вы мои друзья, потому что вы рабочие».

Спрашивается: существует ли фраза, когда-либо сказанная каким-либо льстецом королю или императору, более смиренная, чем эта фраза льстеца народу?

12 марта, вторник. Эйфелева башня наводит меня на мысль, что в сооружениях из железа нет ничего человеческого, вернее – ничего от старого человечества, ибо для возведения своих жилищ оно пользовалось лишь камнем и деревом. Кроме того, в железных строениях плоские части всегда отвратительны. Для взора человека, воспитанного на старой культуре, нет ничего безобразнее, чем первая площадка Эйфелевой башни с рядом двойных кабинок: это железное чудовище терпимо только в своих ажурных частях, похожих на решетку из веревок.

1 апреля, понедельник. Это неоспоримо, и я должен в этом сознаться: в момент возобновления «Анриетты Марешаль» за меня была вся молодежь, она и теперь со мной, но уже не вся. Декаденты, хотя они продолжают более или менее мой стиль, оказались моими противниками. К тому же нынешняя молодежь представляет одну любопытную черту, отличающую ее от молодых поколений других эпох: молодые люди не хотят признавать отцов и воображают себя в двадцать лет, при детском лепете таланта, первооткрывателями, которые умеют все находить сами. Эта молодежь подобна Республике: она зачеркивает прошлое.

2 апреля, вторник. Разговор с Доде о французской женщине, названной Мольером, в одном из его предисловий, «более умственною, чем чувственною». Доде восстает против неверного изображения женщин в современном французском романе, где они все одержимы эретизмом[139]; восстает против французских женщин, неверно описанных романтизмом, – женщин, обезумевших от трагических страстей. И мы говорим, что хорошо бы написать разумную и остроумную статью, которая действительно описала бы французскую женщину в литературе.