Эдит Уортон – Потусторонние истории (страница 5)
Голова шла кругом, она пыталась ухватиться за проносившиеся мысли, однако они выскальзывали, как ветви кустов из рук на краю разверзшейся под ней пропасти. Неожиданно сознание прояснилось, и она живо представила себе, что ее ждет по прибытии в Нью-Йорк: тело мужа совсем остынет и кто-нибудь обязательно догадается, что он мертв с самого утра.
Она принялась лихорадочно соображать: «Если я не удивлюсь, они сразу заподозрят неладное. Начнут задавать вопросы, и если я открою им правду, мне не поверят – никто не поверит! Какой кошмар…» Она сидела и повторяла про себя: «Я должна сделать вид, что ничего не знала. Обязательно притвориться удивленной. Отодвину штору, загляну к нему как ни в чем не бывало – а потом закричу». Однако она чувствовала: правдоподобно закричать будет трудно.
Постепенно в голову хлынули новые, более неотложные мысли: она пыталась упорядочить и сдержать их, но они назойливо осаждали ее, как школьники под конец жаркого дня, когда уже не оставалось сил, чтобы их угомонить. В сознании все путалось, ее мутило от страха забыть свою роль, выдать себя каким-нибудь неосторожным словом или взглядом.
«Надо сделать вид, что я ничего не знала», – без конца твердила она, пока слова не лишились смысла, и тогда она стала повторять их механически, как заклинание. Внезапно она услышала собственный голос: «Я не помню! Я не помню!»
Собственный голос прозвучал так громко, что она в ужасе огляделась; но никто, казалось, ее не слышал. Блуждающий по вагону взгляд задержался на шторах, за которыми лежал муж, и она принялась рассматривать повторяющиеся арабески на складках тяжелой ткани. Линии замысловатого узора пересекались и путались; она пристально всмотрелась в ткань, и та вдруг стала прозрачной, а сквозь нее проступило лицо мужа – его омертвевшее лицо. Она попыталась отвести взгляд, но глаза не двигались, ее голову будто зажали в тиски. Наконец, из последних сил, дрожа от напряжения, она сумела отвернуться, однако это не помогло: его лицо, маленькое и гладкое, смотрело прямо на нее, повиснув в воздухе между ней и сидевшей напротив женщиной с накладными косами. Она безотчетно подняла руку, чтобы отстранить лицо, и вдруг коснулась его гладкой кожи. Подавив крик, она подскочила на месте. Женщина с накладными косами недоуменно завертела головой. Чтобы как-то оправдать свои движения, она привстала и потянулась за своей дорожной сумкой на багажной полке. Она открыла сумку, заглянула внутрь и, опустив руку, схватила фляжку мужа, которую сунула туда в последний момент перед отъездом. Она защелкнула сумку и закрыла глаза… его лицо не замедлило возникнуть между зрачками и веками, как восковая маска на фоне красной завесы…
По телу пробежала дрожь. Уснула она или потеряла сознание? Ей казалось, что прошло несколько часов, но в вагоне было по-прежнему светло, и попутчики сидели в тех же позах, что и раньше.
Внезапно она сообразила, что с самого утра ничего не ела. Мысль о еде вызвала отвращение, но она страшилась нового обморока и, вспомнив о печенье в сумке, достала одно и съела. Едва не подавилась сухими крошками и спешно отпила глоток бренди из мужниной фляжки. Жжение в горле подействовало успокаивающе, на мгновение притупив боль в нервах. Вскоре по телу растеклось благодатное тепло, словно ее обдало мягким ветерком; душившие страхи ослабили свою хватку, растаяв в обволакивающей тишине – тишине, убаюкивающей, как покой летнего дня. Она уснула.
Сквозь сон она чувствовала стремительный бег поезда. Будто сама жизнь подхватила ее с неистовой, неумолимой силой и бросила во мрак, ужас и трепет перед неизвестностью. Теперь стихло все вокруг – ни звука, ни пульса… Настала ее очередь умереть и лечь с ним рядом с таким же гладким, обращенным вверх лицом. Как же тихо! И все же она слышала приближающиеся шаги – шаги тех, кто заберет их отсюда… Она почувствовала внезапную вибрацию, несколько сильных толчков – и новое погружение в темноту. На этот раз в темноту смерти – черный вихрь, в котором оба они кружились, как листья, по жуткой, раскручивающейся спирали, с миллионами и миллионами других покойников…
Она в ужасе очнулась. Зимний день угас, и в вагоне зажгли свет. Пассажиры пришли в движение; медленно приходя в себя, она видела, как они собирают вещи. Женщина с накладными косами вышла из уборной, неся в бутылке чахлый вьюнок; приверженец Христианской науки[2] поправлял манжеты. Проводник шел по проходу, безучастной щеткой смахивая с одежды пыль. Безликая фигура в фуражке с золотой лентой спросила билет ее мужа. Она услышала окрик «Экспресс-багаж!» и бряцанье металла, когда пассажиры отдавали свои бирки.
Вскоре вид за окном сменила покрытая копотью стена: поезд въехал в Гарлемский туннель. Они прибыли на место. Через несколько минут она увидит своих родных, радостно пробирающихся сквозь толпу на вокзале. У нее отлегло от сердца. Самое ужасное позади…
– Давайте, что ль, его уже поднимать? – спросил проводник, коснувшись ее рукава.
Он вертел в руках шляпу ее мужа, рассеянно водя по ней щеткой.
Она посмотрела на шляпу и хотела ответить, но вагон вдруг потемнел. Она вскинула руки, пытаясь за что-то ухватиться, и, ударившись головой о койку мертвеца, упала ничком.
Молитвы герцогини
Задумывались ли вы когда-нибудь над тем, что скрывается за вытянутыми ставнями старых итальянских особняков, за этой неподвижной маской – гладкой, немой, двусмысленной, похожей на лицо священника, за которым роятся тайны исповеди? Другие дома открыто повествуют о том, что происходит в их стенах; они подобны мембране, у самой поверхности которой пульсирует жизнь, в то время как старый палаццо на узкой улочке или вилла на поросшем кипарисами холме непроницаемы, как смерть. Высокие окна похожи на слепые глазницы, огромная дверь – на сомкнутый рот. Внутри может искриться солнечный свет, благоухать аромат мирта и по всем артериям огромного каркаса растекаться жизнь, а может укрываться смердящее одиночество, где летучие мыши селятся в расщелинах камней, а ключи ржавеют в невостребованных дверях…
Стоя в лоджии с выцветшими фресками, я глядел на аллею, испещренную стрелками кипарисовых теней, на герцогский щит и треснутые вазы у ворот. Ровный полуденный свет заливал парк, фонтаны, портики и гроты. Под балюстрадой, покрытой тончайшим слоем серебристого лишайника, начинались виноградники – они сбегали к изобильной долине, зажатой между холмами.
– Покои герцогини – там, чуть подале, – прошамкал старик.
Я в жизни не встречал людей старее; он казался таким ветхим, что походил скорее на реликвию, чем на живого человека. Единственное, что худо-бедно увязывало его с реальностью, был интерес, с которым его ископаемые глазки неотрывно следили за карманом, откуда я, когда входил, вынул лиру для сынишки привратника. Все так же не спуская глаз с моего кармана, старик продолжил:
– В покоях герцогини за двести лет ничего не поменялось.
– Разве здесь с тех пор никто не жил?
– Никто, сэр. Нынешний герцог проводит лето на Комо.
Я отошел на другую сторону лоджии. Сквозь развесистые ветви подо мной, как белозубая улыбка, мелькнули белые крыши и купола.
– Это Виченца?
– Proprio![3] – Старик вытянул руку, такую же худую, как у образов на едва различимых фресках. – Видите крышу, вон там, слева от базилики? Со статуями, похожими на взлетающих птиц? Это палаццо герцога, построенное самим Палладио[4].
– А сюда герцог не наведывается?
– Никогда. Зимой они в Риме.
– Значит, палаццо и вилла всегда закрыты?
– Как видите.
– И давно так?
– Сколько себя помню.
Я заглянул старику в глаза: они ничего не выражали, как потускневшие металлические зеркала.
– Видимо, очень давно, – невольно вырвалось у меня.
– Да, давненько, – согласился он.
Я оглянулся на сад. Между кипарисами, прорезавшими солнечный свет, как базальтовые колонны, пестрели в кадках буйно разросшиеся георгины. Над лавандой кружили пчелы; на скамейках грелись ящерицы и то и дело исчезали в трещинах высохших каменных чаш. Повсюду угадывались следы неподражаемого садового искусства, утраченного в наш скучный век. Вдоль тропинок, как ряды нищих попрошаек, тянулись облупившиеся статуи; из кустов ухмылялись бюсты фавнов, а над зарослями калины возвышалась стена с нарисованными руинами часовни, переходящими в ярком, искрящемся воздухе в настоящие развалины. Солнечные блики ослепляли.
– Пройдемте внутрь, – предложил я.
Мой провожатый толкнул тяжелую дверь – притаившийся там холод резанул, как нож.
– Покои герцогини, – возвестил старик.
Те же выцветшие фрески на стенах и потолке, те же бесконечные узоры скальолы под ногами. Искусно инкрустированные перламутром секретеры из черного дерева чередовались с потускневшими золочеными постаментами, поддерживающими китайских чудовищ. С полотна над камином надменно взирал поверх наших голов господин в испанском камзоле.
– Герцог Эрколе II, – пояснил старик, – кисти Генуэзского священника[5].
Бледное, как у восковой фигуры, лицо с узкими бровями, вздернутым носом и полуприкрытыми веками было словно вылеплено руками священника; размытый контур губ принадлежал человеку скорее тщеславному, чем жестокому: придирчивый рот, вечно готовый изловить речевую ошибку, как ящерица муху, – но неспособный складываться в твердое «да» или «нет». Одна рука герцога покоилась на голове обезьяноподобного карлика с жемчужными сережками и в фантастическом наряде; другая перелистывала страницы фолианта, лежащего на черепе.