18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Эдит Уортон – Потусторонние истории (страница 5)

18

Голова шла кругом, она пыталась ухватиться за проносившиеся мысли, однако они выскальзывали, как ветви кустов из рук на краю разверзшейся под ней пропасти. Неожиданно сознание прояснилось, и она живо представила себе, что ее ждет по прибытии в Нью-Йорк: тело мужа совсем остынет и кто-нибудь обязательно догадается, что он мертв с самого утра.

Она принялась лихорадочно соображать: «Если я не удивлюсь, они сразу заподозрят неладное. Начнут задавать вопросы, и если я открою им правду, мне не поверят – никто не поверит! Какой кошмар…» Она сидела и повторяла про себя: «Я должна сделать вид, что ничего не знала. Обязательно притвориться удивленной. Отодвину штору, загляну к нему как ни в чем не бывало – а потом закричу». Однако она чувствовала: правдоподобно закричать будет трудно.

Постепенно в голову хлынули новые, более неотложные мысли: она пыталась упорядочить и сдержать их, но они назойливо осаждали ее, как школьники под конец жаркого дня, когда уже не оставалось сил, чтобы их угомонить. В сознании все путалось, ее мутило от страха забыть свою роль, выдать себя каким-нибудь неосторожным словом или взглядом.

«Надо сделать вид, что я ничего не знала», – без конца твердила она, пока слова не лишились смысла, и тогда она стала повторять их механически, как заклинание. Внезапно она услышала собственный голос: «Я не помню! Я не помню!»

Собственный голос прозвучал так громко, что она в ужасе огляделась; но никто, казалось, ее не слышал. Блуждающий по вагону взгляд задержался на шторах, за которыми лежал муж, и она принялась рассматривать повторяющиеся арабески на складках тяжелой ткани. Линии замысловатого узора пересекались и путались; она пристально всмотрелась в ткань, и та вдруг стала прозрачной, а сквозь нее проступило лицо мужа – его омертвевшее лицо. Она попыталась отвести взгляд, но глаза не двигались, ее голову будто зажали в тиски. Наконец, из последних сил, дрожа от напряжения, она сумела отвернуться, однако это не помогло: его лицо, маленькое и гладкое, смотрело прямо на нее, повиснув в воздухе между ней и сидевшей напротив женщиной с накладными косами. Она безотчетно подняла руку, чтобы отстранить лицо, и вдруг коснулась его гладкой кожи. Подавив крик, она подскочила на месте. Женщина с накладными косами недоуменно завертела головой. Чтобы как-то оправдать свои движения, она привстала и потянулась за своей дорожной сумкой на багажной полке. Она открыла сумку, заглянула внутрь и, опустив руку, схватила фляжку мужа, которую сунула туда в последний момент перед отъездом. Она защелкнула сумку и закрыла глаза… его лицо не замедлило возникнуть между зрачками и веками, как восковая маска на фоне красной завесы…

По телу пробежала дрожь. Уснула она или потеряла сознание? Ей казалось, что прошло несколько часов, но в вагоне было по-прежнему светло, и попутчики сидели в тех же позах, что и раньше.

Внезапно она сообразила, что с самого утра ничего не ела. Мысль о еде вызвала отвращение, но она страшилась нового обморока и, вспомнив о печенье в сумке, достала одно и съела. Едва не подавилась сухими крошками и спешно отпила глоток бренди из мужниной фляжки. Жжение в горле подействовало успокаивающе, на мгновение притупив боль в нервах. Вскоре по телу растеклось благодатное тепло, словно ее обдало мягким ветерком; душившие страхи ослабили свою хватку, растаяв в обволакивающей тишине – тишине, убаюкивающей, как покой летнего дня. Она уснула.

Сквозь сон она чувствовала стремительный бег поезда. Будто сама жизнь подхватила ее с неистовой, неумолимой силой и бросила во мрак, ужас и трепет перед неизвестностью. Теперь стихло все вокруг – ни звука, ни пульса… Настала ее очередь умереть и лечь с ним рядом с таким же гладким, обращенным вверх лицом. Как же тихо! И все же она слышала приближающиеся шаги – шаги тех, кто заберет их отсюда… Она почувствовала внезапную вибрацию, несколько сильных толчков – и новое погружение в темноту. На этот раз в темноту смерти – черный вихрь, в котором оба они кружились, как листья, по жуткой, раскручивающейся спирали, с миллионами и миллионами других покойников…

Она в ужасе очнулась. Зимний день угас, и в вагоне зажгли свет. Пассажиры пришли в движение; медленно приходя в себя, она видела, как они собирают вещи. Женщина с накладными косами вышла из уборной, неся в бутылке чахлый вьюнок; приверженец Христианской науки[2] поправлял манжеты. Проводник шел по проходу, безучастной щеткой смахивая с одежды пыль. Безликая фигура в фуражке с золотой лентой спросила билет ее мужа. Она услышала окрик «Экспресс-багаж!» и бряцанье металла, когда пассажиры отдавали свои бирки.

Вскоре вид за окном сменила покрытая копотью стена: поезд въехал в Гарлемский туннель. Они прибыли на место. Через несколько минут она увидит своих родных, радостно пробирающихся сквозь толпу на вокзале. У нее отлегло от сердца. Самое ужасное позади…

– Давайте, что ль, его уже поднимать? – спросил проводник, коснувшись ее рукава.

Он вертел в руках шляпу ее мужа, рассеянно водя по ней щеткой.

Она посмотрела на шляпу и хотела ответить, но вагон вдруг потемнел. Она вскинула руки, пытаясь за что-то ухватиться, и, ударившись головой о койку мертвеца, упала ничком.

1899

Молитвы герцогини

Задумывались ли вы когда-нибудь над тем, что скрывается за вытянутыми ставнями старых итальянских особняков, за этой неподвижной маской – гладкой, немой, двусмысленной, похожей на лицо священника, за которым роятся тайны исповеди? Другие дома открыто повествуют о том, что происходит в их стенах; они подобны мембране, у самой поверхности которой пульсирует жизнь, в то время как старый палаццо на узкой улочке или вилла на поросшем кипарисами холме непроницаемы, как смерть. Высокие окна похожи на слепые глазницы, огромная дверь – на сомкнутый рот. Внутри может искриться солнечный свет, благоухать аромат мирта и по всем артериям огромного каркаса растекаться жизнь, а может укрываться смердящее одиночество, где летучие мыши селятся в расщелинах камней, а ключи ржавеют в невостребованных дверях…

Стоя в лоджии с выцветшими фресками, я глядел на аллею, испещренную стрелками кипарисовых теней, на герцогский щит и треснутые вазы у ворот. Ровный полуденный свет заливал парк, фонтаны, портики и гроты. Под балюстрадой, покрытой тончайшим слоем серебристого лишайника, начинались виноградники – они сбегали к изобильной долине, зажатой между холмами.

– Покои герцогини – там, чуть подале, – прошамкал старик.

Я в жизни не встречал людей старее; он казался таким ветхим, что походил скорее на реликвию, чем на живого человека. Единственное, что худо-бедно увязывало его с реальностью, был интерес, с которым его ископаемые глазки неотрывно следили за карманом, откуда я, когда входил, вынул лиру для сынишки привратника. Все так же не спуская глаз с моего кармана, старик продолжил:

– В покоях герцогини за двести лет ничего не поменялось.

– Разве здесь с тех пор никто не жил?

– Никто, сэр. Нынешний герцог проводит лето на Комо.

Я отошел на другую сторону лоджии. Сквозь развесистые ветви подо мной, как белозубая улыбка, мелькнули белые крыши и купола.

– Это Виченца?

– Proprio![3] – Старик вытянул руку, такую же худую, как у образов на едва различимых фресках. – Видите крышу, вон там, слева от базилики? Со статуями, похожими на взлетающих птиц? Это палаццо герцога, построенное самим Палладио[4].

– А сюда герцог не наведывается?

– Никогда. Зимой они в Риме.

– Значит, палаццо и вилла всегда закрыты?

– Как видите.

– И давно так?

– Сколько себя помню.

Я заглянул старику в глаза: они ничего не выражали, как потускневшие металлические зеркала.

– Видимо, очень давно, – невольно вырвалось у меня.

– Да, давненько, – согласился он.

Я оглянулся на сад. Между кипарисами, прорезавшими солнечный свет, как базальтовые колонны, пестрели в кадках буйно разросшиеся георгины. Над лавандой кружили пчелы; на скамейках грелись ящерицы и то и дело исчезали в трещинах высохших каменных чаш. Повсюду угадывались следы неподражаемого садового искусства, утраченного в наш скучный век. Вдоль тропинок, как ряды нищих попрошаек, тянулись облупившиеся статуи; из кустов ухмылялись бюсты фавнов, а над зарослями калины возвышалась стена с нарисованными руинами часовни, переходящими в ярком, искрящемся воздухе в настоящие развалины. Солнечные блики ослепляли.

– Пройдемте внутрь, – предложил я.

Мой провожатый толкнул тяжелую дверь – притаившийся там холод резанул, как нож.

– Покои герцогини, – возвестил старик.

Те же выцветшие фрески на стенах и потолке, те же бесконечные узоры скальолы под ногами. Искусно инкрустированные перламутром секретеры из черного дерева чередовались с потускневшими золочеными постаментами, поддерживающими китайских чудовищ. С полотна над камином надменно взирал поверх наших голов господин в испанском камзоле.

– Герцог Эрколе II, – пояснил старик, – кисти Генуэзского священника[5].

Бледное, как у восковой фигуры, лицо с узкими бровями, вздернутым носом и полуприкрытыми веками было словно вылеплено руками священника; размытый контур губ принадлежал человеку скорее тщеславному, чем жестокому: придирчивый рот, вечно готовый изловить речевую ошибку, как ящерица муху, – но неспособный складываться в твердое «да» или «нет». Одна рука герцога покоилась на голове обезьяноподобного карлика с жемчужными сережками и в фантастическом наряде; другая перелистывала страницы фолианта, лежащего на черепе.