Эдит Эгер – Балерина из Аушвица (страница 4)
Малютка помалкивает, словно погрузившись в раздумья о переполняющей меня злости на папу и на саму себя. Я выращиваю в себе гнев на него. Подстегиваю, раздуваю до небес, раскаляю. Мне даже доставляет удовольствие говорить о нем самые гадкие, самые невозможные вещи.
«Ну нет, – шепчу я в кукольное ушко, и мой голос прерывается от слез. – Пусть он… – Я даю своей злобе достичь крещендо. – Пусть он…» Нет, я все-таки произнесу ту самую жестокую, самую страшную вещь, какую только смогла придумать. Слова настолько ужасны, что мне уже никогда не взять их назад. Я пока не осознаю их смысла, но они будут преследовать меня, снова и снова звучать в моей голове ночами, гораздо более страшными, чем эта, во времена, гораздо более беспросветные, чем сейчас.
«Пусть папа умрет», – вот что я говорю.
Ночью Малютка хранит молчание. Веки ее красивых глаз опустились, точно кто-то быстро задернул занавес.
Глава 2. Мы думали, нам ничего не угрожает
До Первой мировой войны та часть Словакии, где я родилась и выросла, входила в состав Австро-Венгрии – крупной по тем временам империи и экономической державы, чья железнодорожная сеть по протяженности занимала второе место в Европе. Но в 1918 году, когда война закончилась, почти за десять лет до моего рождения, сформировалось новое государство – Чехословакия. Мой родной город Ка́шша в Венгрии стал называться Кошице и теперь относился к Чехословакии. А моя семья угодила в категорию меньшинств, причем дважды. Этнически мы были венграми, проживающими в преимущественно чешской области, а вдобавок мы были евреями.
Никакой сегрегации не было. И никаких гетто. Нас никто не принуждал селиться обособленно, как это повелось во многих странах Европы (вот почему наша семья говорила исключительно по-венгерски, а не на идише). Перед нами открывались широкие возможности – образовательные, профессиональные, культурные. И все же мы время от времени сталкивались с предрассудками – как подспудными, так и вполне явными. Вовсе не нацисты изобрели антисемитизм, он существовал задолго до них. С малых лет я прочно усвоила, что безопаснее всего ассимилироваться, раствориться в толпе, никогда не ставить себя особняком.
Однако бывали времена, когда я гордилась тем, кто я есть. В ноябре 1938 года, когда мне исполнилось одиннадцать лет, Венгрия снова присоединила к себе Кошице, и это ощущалось как возвращение домой. Мама тогда стояла на балконе нашей огромной квартиры во дворце Андраши – старинном здании на главной улице города, которое было переделано под отдельные односемейные апартаменты. Наши находились на третьем этаже. Мама вывесила на перила балкона наш персидский ковер, но не потому, что собралась выбивать его, а в знак приветствия дорогому гостю. Город готовился встретить адмирала Миклоша Хорти – его светлость регента Венгерского королевства, который собирался официально поздравить Кошице с возвращением в состав Венгрии. Меня переполняли возбуждение и гордость. Мы снова стали своими!
Я тоже в тот день приветствовала Хорти. Я танцевала в его честь. На мне был венгерский национальный костюм: широкая юбка и корсаж из яркой шерсти с крупными цветочными вышивками, белая блуза с пышными рукавами, разноцветные ленты, кружева, красные сапожки. Я исполнила особенно высокий прыжок, и Хорти зааплодировал. Потом он обнимал всех танцоров. И меня обнял тоже. В тот момент я поняла, какую ценность представляю для своей семьи. И своей страны.
Жаль, я очень недолго ощущала собственные значимость и причастность к ней.
«Эх, Дицука, – тем же вечером шепчет мне в темноте спальни Магда, – вот бы у нас с тобой были такие же белокурые локоны, как у нашей Клары». Она имеет в виду, что лучше бы нам не выдавать свое еврейское происхождение.
Пройдет еще несколько лет, прежде чем нашу жизнь омрачат комендантские часы и дискриминационные законы, но Магда была ох как права в своих тревогах. Парадный въезд адмирала Хорти послужил началом времен, которые неумолимо на нас наползали. Венгерское гражданство, с одной стороны, дало нам принадлежность к стране, а с другой – перевело в разряд исключений. Нам было за счастье говорить на родном языке и открыто называться венграми, но считали нас ими лишь в той мере, в какой мы ассимилировались. Соседи заявляли, что носить традиционные венгерские костюмы следует позволять только тем этническим венграм,
В 1939 году, всего через год после торжественного приезда Хорти, когда Германия уже вторглась в Польшу, в квартиру под нами во дворце Андраши заселяются
А в 1940 году (мне тогда исполняется тринадцать) нилашисты разворачивают у нас в Кашше облавы на мужчин-евреев, и тех, кто попадается им в руки, отправляют в лагеря принудительного труда. Моего папу эта участь минует. На первых порах. Но каждый день, возвращаясь домой из школы, я чувствую, что у меня перехватывает дыхание. Вдруг я сейчас зайду домой и застану маму в слезах на кухне? Вдруг именно сегодня она скажет мне, что папу забрали, и я лицом к лицу столкнусь с последствиями своего когда-то высказанного рокового желания? Вдруг именно теперь на нас обрушится непоправимое горе?
Я напугана, но мой страх больше касается меня самой. Он связан с виной, которую я за собой чувствую. Война уже идет, но где-то там, вдали от нас. Нам кажется, что, если выбросить ее из головы, мы продолжим жить как обычно. Мы еще можем внушить себе, что мир не таит для нас никакой угрозы. Что для зла мы невидимки, и оно не ударит по нам.
Мы старательно поддерживаем свое наивное неведение о происходящем. В один из дней я иду со своей подругой Сарой из школы, и, как у нас заведено, по пути мы заглядываем к ней домой. Ее мама всегда рада нам и, как обычно, собирает для нас на кухне небольшой перекус из горячего какао и бутербродов с салями на смазанном маслом ржаном хлебе. А мы с Сарой тем временем придумываем новую игру. Мы будем изображать соблазнительниц – подходить, покачивая бедрами, к мальчишкам в школе или на улице и, зазывно хлопая ресницами, таинственно шептать: «Встретимся в четыре на площади под часами».
Так мы экспериментируем со своими меняющимися телами, с повышенными ставками в игре, с этой новой для нас реальностью, в которой юноши и девушки влюбляются и флиртуют друг с другом. Мы остро ощущаем холодок предвкушения нового и неведомого. Кто засматривается на меня? Кто обращает внимание? Что за всем этим может последовать?
Вопросы теснятся у нас в груди, но мы не умеем облечь их в слова. Мы столько всего еще не знаем. Несколько лет назад у Сары родился братик, и я не преминула спросить у своей мамы, откуда дети появляются на свет. «Животик у тебя раскрывается, и они выходят», – объяснила она. Тем вечером в постели я тщательно изучила свой живот. Тогда я не имела никакого представления о строении собственного тела. И решила, что живот, должно быть, раскрывается где-то в районе пупка.
В мои тринадцать лет тело все еще остается для меня тайной, но кое-какие вещи из взрослого мира приоткрываются нам, и мы Сарой интуитивно распознаем эти танцы ухаживаний, поскольку наша с ней затея срабатывает безотказно. Мальчишки приходят на свидание, стоит нам только покачать перед ними бедрами и назначить встречу под часами. Приходят все и всегда, одни откровенно дурачась, другие страшно смущаясь, третьи сгорая от предвкушения. А мы с Сарой наблюдаем за ними с безопасного расстояния, из окна моей спальни.
Иногда нам все-таки не удается игнорировать происходящее в мире вокруг нас. Иногда война прорывается к нам сквозь ткань обыденности. В один из июньских дней Магда по обыкновению выходит прокатиться на велосипеде, и вдруг раздается вой сирен. Магда налегает на педали, чтобы поскорее преодолеть три квартала, отделяющие ее от убежища – от дома наших бабушки и дедушки, и обнаруживает, что их дом наполовину разрушен. Бабушка с дедушкой, слава богу, остались живы. А владелица дома, сдававшая им квартиру, погибла. Авианалет был единичный – всего один район города пострадал от всего одной бомбежки. Нам говорят, что это русские посеяли в нашем городе смерть и разрушения. Никто не верит, но и опровергнуть мы ничего не можем. Мы понимаем, что нам повезло и одновременно что мы очень уязвимы. Единственную неоспоримую правду представляют груды битого кирпича на месте, где прежде стоял дом. Разрушение и исчезновение того, что было раньше, теперь становятся фактами жизни. Венгрия присоединяется к Германии в операции «Барбаросса». Мы вторгаемся в Россию.
Примерно в это же время поступает распоряжение: мы обязаны носить на одежде желтую звезду. Надо как-то исхитряться, чтобы прятать ее, например прикрывать свитером. Но даже когда я скрываю ее от посторонних глаз, меня не покидает чувство, что я совершаю нечто дурное, за чем последует наказание. Но в чем же я виновата? Мама целыми днями не отходит от радио. Мы устраиваем пикник на берегу реки, и папа рассказывает, каково ему приходилось, когда во время Первой мировой войны он попал в плен к русским. Я понимаю, что это нанесло ему глубокую травму (хотя еще не знаю, что это так называется), и, видимо, оттуда, с тех самых пор, идет его тяга к свинине и желание держаться подальше от религии. Я понимаю, что именно прежняя война надломила его. Однако новая война – та, что идет сейчас, – пока еще где-то далеко. На нее еще можно не обращать внимания, что я и делаю.