Эдгар По – Заживо погребенные (страница 7)
– Восхитительно! – закричал живописец, потеряв всякую осторожность от красоты этого маневра.
– Тысячу фунтов, – сказал я.
– Тысячу фунтов? – спросил он.
– Именно, – сказал я.
– Тысячу фунтов? – спросил он.
– Совершенно верно, – сказал я.
– Вы их получите, – сказал он. – Что за virtù[57]! – и он немедленно выписал мне чек и зарисовал мой нос. Я снял квартиру на Джермин-стрит и послал ее величеству девяносто девятое издание «Носологии» с портретом носа. Этот несчастный шалопай, принц Уэльский, пригласил меня на ужин.
Мы все знаменитости и recherchés[58].
Присутствовал новейший исследователь Платона. Он цитировал Порфирия, Ямвлиха, Плотина, Прокла, Гиерокла, Максима Тирского и Сириана.
Присутствовал сторонник самоусовершенствования. Он цитировал Тюрго, Прайса, Пристли, Кондорсе, де Сталь и «Честолюбивого ученого, страдающего недугом».
Присутствовал сэр Позитив Парадокс. Он отметил, что все дураки – философы, а все философы – дураки.
Присутствовал Эсгетикус Этикс. Он говорил об огне, единстве и атомах, о раздвоении и прабытии души; о родстве и расхождении; о примитивном разуме и гомеомерии.
Присутствовал Теологос Теологи. Он говорил о Евсевии и Арии; о ереси и Никейском соборе; о пьюзэизме и пресуществлении; о гомузии и гомуйозии.
Присутствовал мосье Фрикассе из Роше де Канкаля. Он упомянул мюритон с красным языком; цветную капусту с соусом velouté; телятину à la St. Menehoult; маринад à la St. Florentin и апельсиновое желе en mosaï ques[59].
Присутствовал Бибулус О'Бражник. Он вспомнил латур и маркбруннен; муссо и шамбертен; рошбур и сен-жорж; обрион, леонвиль и медок; барак и преньяк; грав и сен-пере. Он качал головой при упоминании о клодвужо и мог с закрытыми глазами отличить херес от амонтильядо.
Присутствовал синьор Тинтонтинтино из Флоренции. Он трактовал о Чимабуэ, Арпино, Карпаччо и Агостино; о мрачности Караваджо, о приятности Альбано, о колорите Тициана, о женщинах Рубенса и об озорстве Яна Стеена.
Присутствовал президент Бели-Бердского университета. Он держался того мнения, что луну во Фракии называли Бендидой, в Египте – Бубастидой, в Риме – Дианой, а в Греции – Артемидой.
Присутствовал паша из Стамбула. Он не мог не думать, что у ангелов обличье лошадей, петухов и быков, что у кого-то в шестой небесной сфере семьдесят тысяч голов, и что земля покоится на голубой корове, у которой неисчислимое множество зеленых рогов.
Присутствовал Дельфинус Полиглот. Он сообщил нам, куда девались не дошедшие до нас восемьдесят три трагедии Эсхила; пятьдесят четыре ораторских опыта Исея; триста девяносто одна речь Лисия; сто восемьдесят трактатов Феофраста; восьмая книга Аполлония о сечениях конуса; гимны и дифирамбы Пиндара; и тридцать пять трагедий Гомера Младшего.
Присутствовал Майкл Мак-Минерал. Он осведомил нас о внутренних огнях и третичных образованиях; о веществах газообразных, жидких и твердых; о кварцах и мергелях; о сланце и турмалине; о гипсе и траппе; о тальке и кальции; о цинковой обманке и роговой обманке; о слюде и шифере; о цианите и лепидолите; о гематите и тремолите; об антимонии и халцедоне; о марганце и о чем вам угодно.
Присутствовал я. Я говорил о себе; о себе, о себе, о себе; о носологии, о моей брошюре и о себе. Я задрал мой нос, и я говорил о себе.
– Поразительно умен! – сказал принц.
– Великолепен! – сказали его гости; и на следующее утро ее светлость герцогиня Шут-Дери нанесла мне визит.
– Ты пойдешь к Элмаку, красавчик? – спросила она, похлопывая меня под подбородком.
– Даю честное слово, – сказал я.
– Вместе с носом? – спросила она.
– Клянусь честью, – отвечал я.
– Так вот тебе, жизненочек, моя визитная карточка. Могу я сказать, что ты
– Всем сердцем, дорогая герцогиня.
– Фи, нет! – но всем ли носом?
– Без остатка, любовь моя, – сказал я; после чего дернул носом раз-другой и очутился у Элмака.
Там была такая давка, что стояла невыносимая духота.
– Он идет! – сказал кто-то на лестнице.
– Он идет! – сказал кто-то выше.
– Он идет! – сказал кто-то еще выше.
– Он пришел! – воскликнула герцогиня. – Пришел, голубчик мой! – И крепко схватив меня за обе руки, троекратно поцеловала в нос. Это произвело немедленную сенсацию.
– Diavolo[60]! – вскричал граф Козерогутти.
– Dios guarda[61]! – пробормотал дон Стилетто.
– Mille tonnerres[62]! – возопил принц де Ля Гуш.
– Tausend Teufel[63]! – проворчал курфюрст Крофошатцский. Этого нельзя было снести. Я разгневался. Я резко повернулся к курфюрсту.
– Милсдарь, – сказал я ему, – вы скотина.
– Милсдарь, – ответил он после паузы, – Donner und Blitzen[64]! Большего нельзя было и желать. Мы обменялись визитными карточками. На другое утро, под Чок-Фарм, я отстрелил ему нос – и поехал по друзьям.
– Bête[65]! – сказал один.
– Дурак! – сказал второй.
– Болван! – сказал третий.
– Осел! – сказал четвертый.
– Кретин! – сказал пятый.
– Идиот! – сказал шестой.
– Убирайся! – сказал седьмой.
Я был убит подобным приемом и поехал к отцу.
– Батюшка, – спросил я, – какова главная цель моего существования?
– Сын мой, – ответствовал он, – это все еще занятия носологией; но, попав в нос курфюрсту, ты перестарался и допустил перелет. У тебя превосходный нос, это так, но у курфюрста Крофошатцского теперь вообще никакого нет. Ты проклят, а он стал героем дня. Согласен, что в Бели-Берде слава прямо пропорциональна величине носа, но – боже! – никто не посмеет состязаться со знаменитостью, у которой носа вообще нет.
Тень. Парабола[66]
Если я пойду и долиною тени…
Вы, читающие, находитесь еще в числе живых; но я, пишущий, к этому времени давно уйду в край теней. Ибо воистину странное свершится и странное откроется, прежде чем люди увидят написанное здесь. А увидев, иные не поверят, иные усумнятся, и все же немногие найдут пищу для долгих размышлений в письменах, вырезанных здесь железным стилосом.
Тот год был годом ужаса и чувств, более сильных, нежели ужас, для коих на земле нет наименования. Ибо много было явлено чудес и знамений, и повсюду, над морем и над сушею, распростерлись черные крыла Чумы. И все же тем, кто постиг движения светил, не было неведомо, что небеса предвещают зло; и мне, греку Ойносу, в числе прочих, было ясно, что настало завершение того 794 года, когда с восхождением Овна планета Юпитер сочетается с багряным кольцом ужасного Сатурна. Особенное состояние небес, если я не ошибаюсь, сказалось не только на вещественной сфере земли, но и на душах, мыслях и воображении человечества.
Над бутылями красного хиосского вина, окруженные стенами роскошного зала, в смутном городе Птолемаиде, сидели мы ночью, всемером. И в наш покой вел только один вход: через высокую медную дверь; и она, вычеканенная искуснейшим мастером Коринносом, была заперта изнутри. Черные завесы угрюмой комнаты отгораживали от нас Луну, зловещие звезды и безлюдные улицы, но предвещанье и память Зла они не могли отгородить. Вокруг нас находилось многое: и материальное и духовное, что – я не могу точно описать: тяжесть в атмосфере… ощущение удушья… тревога и, прежде всего, то ужасное состояние, которое испытывают нервные люди, когда чувства бодрствуют и живут, а силы разума почиют сном. Мертвый груз давил на нас. Он опускался на наши тела, на убранство зала, на кубки, из которых мы пили; и все склонялось и никло – все, кроме языков пламени в семи железных светильниках, освещавших наше пиршество. Вздымаясь высокими, стройными полосами света, они горели, бледные и недвижные; и в зеркале, образованном их сиянием на поверхности круглого эбенового стола, за которым мы сидели, каждый видел бледность своего лица и непокойный блеск в опущенных глазах сотрапезников. И все же мы смеялись и веселились присущим нам образом, то есть истерично; и пели песни Анакреона, то есть безумствовали; и жадно пили, хотя багряное вино напоминало нам кровь. Ибо в нашем покое находился еще один обитатель – юный Зоил. Мертвый, лежал он простертый, завернутый в саван – гений и демон сборища. Увы! Он не участвовал в нашем веселье, разве что его облик, искаженный чумою, и его глаза, в которых смерть погасила моровое пламя лишь наполовину, казалось, выражали то любопытство к нашему веселью, какое, быть может, умершие способны выразить к веселью обреченных смерти. Но хотя я, Ойнос, чувствовал, что глаза почившего остановились на мне, все же я заставил себя не замечать гнева в их выражении и, пристально вперив мой взор в глубину эбенового зеркала, громко и звучно пел песни теосца. Но понемногу песни мои прервались, а их отголоски, перекатываясь в черных, как смоль, завесах покоя, стали тихи, неразличимы и, наконец, заглохли. И внезапно из черных завес, заглушивших напевы, возникла темная, зыбкая тень – подобную тень низкая луна могла бы отбросить от человеческой фигуры – но то не была тень человека или бога, или какого-либо ведомого нам существа. И зыблясь меж завес покоя, она в конце концов застыла на меди дверей. Но тень была неясна, бесформенна и неопределенна, не тень человека и не тень бога – ни бога Греции, ни бога Халдеи, ни какого-либо египетского бога. И тень застыла на меди дверей, под дверным сводом, и не двинулась, не проронила ни слова, но стала недвижно на месте, и дверь, на которой застыла тень, была, если правильно помню, прямо против ног юного Зоила, облаченного в саван. Но мы семеро, увидев тень выходящего из черных завес, не посмели взглянуть на нее в упор, но опустили глаза и долго смотрели в глубину эбенового зеркала. И наконец я, Ойнос, промолвив несколько тихих слов, вопросил тень об ее обиталище и прозвании. И тень отвечала: «Я – Тень, и обиталище мое вблизи от птолемаидских катакомб, рядом со смутными равнинами Элизиума, сопредельными мерзостному Харонову проливу». И тогда мы семеро в ужасе вскочили с мест и стояли, дрожа и трепеща, ибо звуки ее голоса были не звуками голоса какого-либо одного существа, но звуками голосов бесчисленных существ, и, переливаясь из слога в слог, сумрачно поразили наш слух отлично памятные и знакомые нам голоса многих тысяч ушедших друзей.