Эдгар По – Убийство на улице Морг. Мистические рассказы (страница 46)
Мы засиделись далеко за полночь, и в конце концов мне удалось устроить так, что Глендиннинг остался моим единственным противником. Игра была моя любимая: écarté[96]. Остальная компания, заинтересованная нашей крупной игрой, бросила карты и столпилась вокруг нас. Parvenu, которого мне удалось незаметным образом напоить в начале вечера, тасовал, сдавал, бросал карты с каким-то судорожным волнением, которое я только отчасти мог объяснить действием вина. Проиграв мне в самое короткое время значительную сумму, он залпом выпил стакан портвейна и сделал то, чего я давно ожидал: предложил удвоить и без того огромную ставку. Я согласился – с неохотой, очень искусно разыгранной, с кажущейся досадой – и лишь после того, как мой отказ вызвал с его стороны несколько резкостей. Результат доказал только, как основательно жертва запуталась в моих сетях: не прошло часа, как проигрыш учетверился. Лицо его, давно утратившее багровую окраску, вызванную вином, теперь, к моему изумлению, покрылось страшной бледностью. Я говорю: к моему изумлению. Мне наговорили бог знает чего о несметном богатстве Глендиннинга, и я был в полной уверенности, что его проигрыш, хотя и весьма значительный, не может сколько-нибудь серьёзно расстроить его и так страшно взволновать. В первую минуту я готов был объяснить его состояние действием вина и скорее для того, чтобы поддержать себя в глазах товарищей, чем из какого-либо доброго побуждения, собирался решительно потребовать прекращения игры. Но отрывочные замечания моих товарищей и отчаянное восклицание Глендиннинга дали мне понять, что я разорил моего партнёра, и притом при обстоятельствах, которые сделали его предметом сожаления всех окружающих и должны были обезоружить даже его врагов.
Не берусь описать своё состояние. Жалкое положение моей жертвы смутило всех; воцарилось глубокое молчание, и я чувствовал, что мои щёки горят от гневных и негодующих взглядов наиболее порядочных из гостей. Признаюсь даже, что невыносимая тяжесть на мгновение свалилась с моего сердца при внезапном и необычайном перерыве, о котором сейчас расскажу. Большие тяжёлые двери распахнулись так порывисто, что все свечи в комнате разом, точно по волшебству, погасли. Мы лишь увидели, что в комнату вошёл какой-то незнакомец, приблизительно моего роста, закутанный в шубу. Но тут наступила темнота, и мы могли только чувствовать, что он стоит среди нас. Прежде чем кто-нибудь из нас успел опомниться от изумления, мы услышали голос незнакомца.
– Джентльмены, – сказал он низким, тихим, слишком хорошо знакомым мне шёпотом, звук которого потряс меня до мозга костей, – джентльмены, я не стану извиняться перед вами, я только исполняю свой долг. Вы, без сомнения, недостаточно знаете человека, который сегодня вечером выиграл в ecarte значительную сумму у лорда Глендиннинга. Я укажу, каким образом вы можете получить о нём необходимые сведения. Потрудитесь осмотреть подкладку его обшлага на левом рукаве и заглянуть в его поместительные карманы.
Пока он говорил, стояла такая тишина, что муху было бы слышно. Кончив, он исчез так же внезапно, как появился. Могу ли, решусь ли описать мои чувства? Нужно ли говорить, что я испытывал все ужасы адской муки?
Но мне некогда было размышлять. Множество рук схватили меня, свечи были тотчас зажжены. Начался обыск. За обшлагом оказались фигуры, важные для écarté, в карманах несколько колод fac-simile[97] тех, которые употреблялись в нашей игре, с единственным различием: мои принадлежали к типу, известному под техническим названием arrondees[98]: онёры, слегка выпуклые на углах, простые карты, слегка выпуклые по краям. При таких колодах обманутый снимает, по принятому обычаю, вдоль колоды и неизменно даёт своему противнику онёра, а тот, снимая поперёк, не даёт ничего.
Самый бешеный взрыв негодования подействовал бы на меня не так ужасно, как презрительное молчание и саркастическое спокойствие, которым сопровождалось изобличение моих плутней.
– Мистер Вильсон, – сказал хозяин, толкнув ногой великолепную шубу. – Мистер Вильсон, это ваша собственность (погода стояла холодная, и, отправляясь в гости, я надел шубу). Полагаю, что нам не нужно более (при этом он с презрением взглянул на дорогой мех) искать доказательств вашего искусства. Довольно с нас. Надеюсь, вы сами сочтёте необходимым оставить Оксфорд – и, во всяком случае, оставить немедленно мою комнату.
Раздавленный, смешанный с грязью, я, по всей вероятности, ответил бы на эту ядовитую речь личным оскорблением, если бы всё моё внимание в эту минуту не было привлечено поразительным фактом. Моя шуба была из редкого, дорогого меха почти баснословной цены, фантастического покроя, изобретённого мною самим, так как я питал нелепое пристрастие к подобного рода франтовству. И вот, когда мистер Престон протянул мне шубу, подняв её с пола близ дверей, я заметил с изумлением, доходившим до ужаса, что моя уже висит у меня на руке (должно быть, я поднял её машинально), а та, которую мне предлагают, – её точная, до мельчайших подробностей, копия. Я очень хорошо помнил, что странный человек, так безжалостно выдавший меня, был в шубе, а из нашей компании ни у кого, кроме меня, таковой не было. Опомнившись, я взял ту, которую протягивал мне мистер Престон, накинул её незаметно на свою и вышел с презрительной усмешкой, а на рассвете бежал из Оксфорда на континент, – бежал в агонии ужаса и стыда.
Тщетно бежал я. Моя злая судьба преследовала меня с какой-то бешеной радостью, доказывавшей, что её таинственная власть только начинала осуществляться. Не успел я осмотреться в Париже, как уже получил ясное доказательство, что этот Вильсон продолжает мешаться в мои дела. Прошли годы, а я не знал минуты покоя. Негодяй! – как некстати и с какой адской назойливостью он становился между мною и моими честолюбивыми замыслами в Риме! В Вене – тоже, и в Берлине, и в Москве! Где только не приходилось мне проклинать его всем сердцем? От его неизъяснимой тирании я бежал, как от чумы, в паническом ужасе, на край света – но тщетно бежал я.
Снова и снова, в тайной беседе с самим собою, я спрашивал: «Кто он?.. откуда?.. что ему нужно?..» Но ответа не было. Я разбирал до мельчайших подробностей приёмы, способы, основные черты этого наглого вмешательства. Но тут было немного материала для заключений. Правда, я заметил, что в последнее время он становился мне поперёк дороги только в тех случаях, разрушал только такие планы, мешал только таким действиям, осуществление которых могло бы привести к самым худым последствиям для меня. Слабое оправдание для власти, так нагло захваченной! Слабая награда за такое упорное, оскорбительное нарушение естественного права самодеятельности!
Я не мог не заметить также, что мой мучитель (продолжая до мелочей и с изумительною точностью подражать моему облику) ухитрялся являться так, что я ни разу не видел его лица. Кто бы он ни был – это, во всяком случае, было с его стороны чистое издевательство или глупость. Не мог же он предположить, что я не узнаю в итонском госте, явившемся ко мне с угрозой, в оксфордском незнакомце, погубившем мою честь, в том, кто уничтожил мои честолюбивые планы в Риме, мои мстительные замыслы в Париже, мою страстную любовь в Неаполе, мои попытки обогащения в Египте, – что я не узнаю в нём, моём лютом враге и злом гении, Вильяма Вильсона школьных дней – моего однофамильца, товарища, ненавистного и страшного соперника в школе доктора Бренсби? Невозможно. Но поспешим перейти к последней и важнейшей сцене этой драмы.
До сих пор я беспрекословно подчинялся его власти. Чувство глубокого почтения к возвышенному характеру, величавой мудрости, кажущемуся всемогуществу и вездесущию Вильсона в связи с ужасом, который внушали мне некоторые другие черты его характера и притязаний, до того потрясали меня, что, убеждённый в своей слабости и беспомощности, я с отвращением, с горечью, но беспрекословно покорялся его воле. Но в последнее время я без удержу предался вину, и его влияние в соединении с моим наследственным темпераментом заставляли меня всё сильнее и сильнее возмущаться этим контролем. Я начинал роптать… медлить… сопротивляться. Было ли это на самом деле или мне только казалось, что с укреплением моей воли ослабевала воля моего мучителя. Не знаю, но надежда загорелась в моём сердце, и я лелеял в мыслях твёрдое и отчаянное намерение отделаться от этого рабства.
Во время карнавала 18… года в Риме я был на маскараде в палаццо неаполитанского герцога Ди Бролио. Я выпил больше, чем обыкновенно, и духота переполненных гостями комнат раздражала меня выше меры. Давка и толкотня ещё усиливали это раздражение; тем более что я отыскивал (не стану говорить, с каким недостойным умыслом) молодую, весёлую красавицу, жену старого, выжившего из ума Ди Бролио. Она сама, с недвусмысленной откровенностью, заранее описала мне свой костюм. Заметив его наконец, я поспешил к ней. В эту минуту чья-то рука опустилась на моё плечо, и вечно памятный, низкий, проклятый шёпот раздался в моих ушах. Вне себя от бешенства я обернулся и схватил моего гонителя за ворот. Как я и ожидал, на нём был такой же костюм, как на мне: голубой бархатный испанский плащ, опоясанный пунцовым шарфом, на котором висела шпага. Чёрная шёлковая маска закрывала его лицо.