Эбигейл Дин – Девушка А (страница 3)
– Мне кажется, у вас сложилось неправильное представление, – сказала я священнослужительнице. – Бывает – и вы часто это наблюдали, – что из таких историй выходит толк. Преступник ждет, что к нему придут, надеясь вымолить у пришедшего прощение. Тот, кого заключенный ждет, может годами сомневаться, стоит ему приходить или нет. Но в конце концов все же решается и приходит, и между ними – между родителем и ребенком или преступником и его жертвой – происходит разговор. И даже если в итоге этого разговора заключенный не получает прощения, они все равно оба что-то да вынесут из этой встречи. Моя же мать, как вы знаете, мертва. И я не навещала ее – никогда.
Слезы предательски подступили к глазам, и, чтобы скрыть их, я опустила на глаза солнечные очки. В сумраке капелланша превратилась в белое округлое привидение.
– Ничем, к сожалению, не могу вам помочь, – бросила я невпопад и, спотыкаясь, попятилась к выходу.
Солнце, наконец, немного смягчилось – самое время что-нибудь выпить. Мне представились гостиничный бар, первый бокал, наливающиеся ленивой тяжестью руки и ноги.
Помощница директора ждала меня снаружи.
– Вы закончили? – спросила она.
Тени, черные и длинные, тянулись за нами по асфальту. Когда я подошла к ней, они слились, превратившись в странного, причудливого зверя.
Ее смена, наверное, закончилась.
– Да, мне пора, – ответила я.
Оказавшись в машине, я проверила телефон.
Поставив коробку с вещами Матери на колени, я открыла крышку. Всякая всячина: Библия (кто бы сомневался?), расческа, две журнальные вырезки, скрепленные скотчем. На одной – реклама пляжного отдыха в Мексике, на другой – реклама пеленок: счастливые, чистенькие младенцы лежат рядком на белой простыне. Еще газетная вырезка со статьей о благотворительной работе Итана в Оксфорде. Три плитки шоколада и тюбик из-под помады. Она и здесь ничего не выбрасывала.
В последний раз я видела Мать в тот день, когда сбежала. Я проснулась утром в грязной постели и поняла, что мое время вышло – я так и умру здесь, если ничего не сделаю.
Иногда, в мыслях, я возвращаюсь в нашу комнатушку. Две узкие кровати зажаты в противоположных углах, как можно дальше друг от друга: одна – моя, другая – Эви. С потолка свисает голая лампочка – когда кто-то идет по коридору, она болтается из стороны в сторону. Обычно лампочка не горит, но иногда Отец включает ее, и тогда она светит целыми днями.
Он запечатал окно распрямленной картонной коробкой, намереваясь самолично контролировать время суток, но тусклый коричневатый свет, пробивающийся сквозь эту коробку, дарит нам настоящие дни и ночи. За картоном начинается сад, за ним – вересковый луг. Сейчас как-то слабо верится, что те места – с их дикостью, их атмосферой – все еще существуют.
В торфяном полумраке между нашими кроватями можно различить Территорию, которую мы с Эви знали как свои пять пальцев. Месяцами обсуждали мы, как добраться от моей кровати до ее. Мы знали, как пересечь покатые холмы из полиэтиленовых пакетов, набитых чем-то – мы уже и сами не помнили чем. Мы использовали пластиковую вилку, чтобы переправиться через Тазиковые болота – почерневшие, загустевшие, почти пересохшие. Мы спорили, как лучше преодолеть Пластиковые горы, чтобы не вляпаться в самую грязь: по верхам, рискуя что-нибудь задеть, или же по туннелям, пролегавшим в гниющей под низом массе, внутри которых нас ожидало неизвестно что.
Той ночью я снова обмочилась. Изогнув лодыжки и растопырив пальцы на ногах, я забултыхала ими в воздухе, как будто плыла, – я делала так каждое утро вот уже несколько месяцев. Два. А может быть, и три. Я сказала комнате те слова, что приготовила для первого человека, который встретится мне, когда я буду на свободе: «Меня зовут Александра Грейси, мне пятнадцать лет. Позвоните в полицию, это очень важно». Затем я, как всегда, повернулась, чтобы взглянуть на Эви.
Раньше, когда нас приковывали одинаково, я всегда видела Эви. Теперь же мы лежали в противоположных направлениях, валетом, и нам приходилось изгибаться, чтобы встретиться взглядами. Я видела лишь ее ступни и костлявые ноги. Кожа собралась во впадинках, словно ища тепла.
Эви говорила все реже и реже. Я и уговаривала, и кричала – подбадривала ее, пела песни, которые мы слышали в школе, когда еще ходили туда.
– А теперь – твоя очередь. Готова?
Бесполезно. Вместо того чтобы учить с ней числа, я повторяла их сама. Рассказывала ей сказки в темноте, но она не смеялась, не задавала вопросов, не издавала удивленных возгласов; слышались лишь безмолвие Территории и прерывистое дыхание Эви.
– Эви, – сказала я. – Сегодня у нас получится.
Назад в город я ехала в сумерках. Солнечные лучи еще проскальзывали меж деревьев и заливали густым золотом поля, но деревенские коттеджи и фермерские дома почти утонули в тени. Проехав всю ночь, я добралась до Лондона к рассвету. Смена часовых поясов так подействовала на меня, что всё вокруг казалось странно отчетливым. Если бы я продолжила в том же духе, то спать мне пришлось бы где-нибудь на обочине в Мидлендсе – так себе перспектива. Поэтому на одном из автопривалов я остановилась, нашла гостиницу в Манчестере, в которой были свободные номера с кондиционерами, и забронировала один.
В первый год, когда все стало плохо, мы только о побеге и говорили. Это была Эпоха привязывания: нас привязывали только по ночам, не туго, мягкими белыми тряпками. Мы с Эви спали в одной постели, держа друг друга за руку; вторая рука и у меня, и у нее была привязаны к ножкам кровати.
Мать и Отец все время проводили с нами, но периодически мы чем-нибудь занимались (подробно изучали Библию – какая-никакая всемирная история); делали физические упражнения (возле дома в штанах и майках; дети из Холлоуфилда пробирались иногда сквозь крапивные заросли на заднем дворе, только чтобы поглазеть на нас и погоготать); перекусывали (хлебом да водой – и то не каждый день). Кроме того, в течение дня мы могли перемещаться свободно, без ограничений. Наш знаменитый снимок сделан как раз в конце Эпохи привязывания; потом началась Эпоха цепей, и мы, даже по меркам наших родителей, выглядели уже совсем не для фотосессий. Мы обсуждали между собой, что тряпки, которыми нас привязывали, можно разорвать зубами; что можно стянуть нож и вынести его из кухни в кармане рубахи. Бегая во дворе, разогнаться, пронестись не останавливаясь через садовую калитку и припустить вниз по Мур Вудс-роуд. В кармане у Отца лежал мобильный телефон – его просто стащить. Вспоминая то время, я всегда терзаюсь сомнениями, развеять которые оказались бессильны даже весомые доводы доктора Кэй. В глазах полицейских, журналистов, медсестер я видела один и тот же вопрос, но задать его так никто и не решился: «Почему вы просто не ушли от них, когда это еще было возможно?»
На самом деле, тогда все не казалось таким уж страшным. Нам все равно было весело друг с другом. Да, мы уставали, иногда голодали, Отец бил нас время от времени – он, например, мог ударить так, что налившийся кровью глаз не проходил целую неделю (как у Гэбриела), или в груди, под сердцем, после удара его кулака слышался странный треск (как у Дэниела). Но мы и предположить не могли, чем все это обернется. Как школьник в библиотеке вытирает пыль с книг, внимательно просматривая каждую полку, так и я ночь за ночью прочесывала воспоминания в поисках того самого момента, когда нужно было понять: так дальше нельзя – пора действовать. Но нужная книга неизменно ускользала от меня. Ее давным-давно выдали на руки и так и не вернули обратно. Отец учил нас за кухонным столом, принимая повиновение за преданность, Мать заходила к нам перед сном – убедиться, что мы привязаны. Я просыпалась рано утром рядышком с Эви, чувствуя ее тепло. Мы говорили о будущем.
Все было не так страшно.
Сначала я поговорила с Девлин, спросила ее, можно ли мне поработать из Лондона недельку. Или больше.
– Трагедия последней воли, – сказала она. – Какая захватывающая история!
В Нью-Йорке было едва за полдень, и Девлин, уже слегка опьяневшая, ответила тотчас. Судя по слышавшемуся в трубке гомону, она находилась в каком-то кафе или баре.
– Не то слово, – ответила я.
– Будь по-твоему. Найдем тебе рабочее место в Лондоне, не волнуйся. И работу тоже найдем.
Мама и Папа сейчас обедают, с ними можно связаться и попозже. Я набрала Итана, трубку взяла его невеста; он – на открытии галереи, вернется только поздно вечером. Она знает, что я прилетела, они ждут меня в гости – будут очень рады повидаться. Далиле я оставила сообщение на автоответчике, хотя вряд ли она перезвонит. Напоследок я поговорила с Эви. Она была не дома – рядом раздавался чей-то смех.
– Ну, – сказала я, – ведьма, кажется, мертва.
– Ты видела тело?
– Боже упаси. Я не захотела смотреть.
– Но тогда… это точно? Ты уверена?
– Вполне уверена.
Я сказала ей про дом на Мур Вудс-роуд и про наше большое наследство.
– У них было двадцать тысяч фунтов? Ничего себе новость!
– Новость? После нашего-то роскошного детства?
– Не знаю, как ты, а я так и вижу, как Отец делает заначку: «Бог мой да восполнит всякую нужду вашу»[3], – какой бы она ни была.