Джулия Кэмерон – Взять хотя бы меня (страница 5)
Я тогда и понятия не имела, что мои периодические «затмения» – один из симптомов алкоголизма, и по-прежнему страдала от неожиданных «отключек»: после нескольких бокалов выпивки, причем каждый раз это было разное количество, моя память просто переставала «записывать» происходящее. Я могла вести какой угодно умный разговор, мне могло быть сколь угодно приятно общаться с собеседником, я могла кокетничать и шутить напропалую – наутро ничего из этого я просто не помнила.
– Серьезно, ты «отключалась»? – изумляется мой однокурсник Джерард Хэкетт. – Мне ты никогда не казалась пьяной. Тебя не шатало, не пробивало на слезы или пафос…
Может, и правда не было ничего такого – по крайней мере тогда, – но напивалась я вдрызг. Там, где Джерарду хватало одного, максимум двух бокалов на весь вечер, я заказывала себе двойные порции, а потом еще и повторяла их. Если Джерард заглядывал в бар пару раз в неделю, я зависала там ежедневно. Стоило бы, наверное, опасаться, что мое пьянство отразится на оценках, – но нет. Я по-прежнему входила в список лучших из лучших студентов.
Всю страну трясло и лихорадило в политических перипетиях шестидесятых годов, а Джорджтаун словно навечно застыл в пятидесятых. Гендерные роли тут были определены жестко. По-прежнему действовали два кодекса правил: один для девушек, другой для юношей, – а о смешанном обучении даже речи не шло. Девушкам предписывался более ранний комендантский час в общежитии и раз и навсегда определенный дресс-код. Брюки – особенно джинсы, боже упаси! – были под запретом. Недосягаемыми оставались и некоторые специальности, куда пускали только парней. Я поступила в колледж изучать итальянский, но очень скоро захотела перевестись на английскую литературу. Мне сообщили, что это невозможно.
– Писателями становятся мужчины. Женское дело – быть женой писателя, – заявил мне один тамошний иезуитский священник.
Выслушав его, я решила сделать то, что казалось мне единственно возможным и необходимым, – а именно, перевестись в другой колледж. Мой выбор по-прежнему был ограничен Ассоциацией иезуитских учебных заведений. Не пожелав учиться в Университете Маркетта в Висконсине – оказаться так близко к дому мне не хотелось, – я остановилась на Фордхэмском университете. Так мой первый курс и закончился – в Бронксе, который тогда был для меня такой же неизведанной территорией, как, скажем, Париж.
В Фордхэме я не стала селиться в общежитии. Вместо этого я сняла у ворчливой квартирной хозяйки уютную комнату. За ее окном рос высоченный дуб. Если я оставляла створки открытыми, на подоконник вспрыгивала белка и быстро-быстро семенила лапками дальше, по моему столу. Через открытое окно до меня то и дело долетал запах свежеиспеченного хлеба из соседней итальянской пекарни. Сам дом стоял на Ади-авеню, рукой подать до поезда, идущего к университету, но я предпочитала ездить на занятия на велосипеде, аккуратно уложив учебники в багажную корзинку.
В Фордхэме к обучению относились очень серьезно. Многие студенты были родом из семей, в которых до них никто не учился в колледже, и поэтому занимались изо всех сил. Но они тоже, как и я, не чурались выпивки – по крайней мере та компания, к которой тянуло меня саму. Точно как в Джорджтауне, вокруг кампуса было немало баров вроде
Как и я, Вудрофф был начинающим писателем. Он сподвиг меня отнести стихи в редакцию журнала нашего колледжа, и их почти сразу же опубликовали. Теперь у меня было что показать издателям. А вот в Джорджтауне, когда я пришла в университетскую газету с предложением писать для них статьи, парень-редактор спросил меня: «Может, вам лучше научиться печь печенье?» Я умела печь печенье, но – вот разница – в Бронксе никому даже в голову не пришло так ответить. Мне казалось, что меня приняли как писателя, как поэта, как настоящую творческую личность.
Несмотря на плотное общение с алкоголем, я умудрилась закончить оба семестра в Фордхэме на «отлично». Заимев в рукаве такой козырь, я вновь вернулась в Джорджтаун. Интересно, что они скажут мне теперь насчет английской литературы, к которой я так стремилась?
– Вообще-то это противоречит моим принципам, – заявил декан-иезуит, но все-таки неохотно сдался и принял меня обратно. А я, неблагодарная девчонка и прирожденная возмутительница спокойствия, отплатила ему за доброту тем, что немедленно основала феминистское сообщество, которое быстренько понизило градус сексизма в рядах иезуитов.
Если я скажу, что моя репутация от этого пострадала, – это будет еще очень мягкое выражение.
– Ты была героиней эротических снов всей общаги, – спустя лет двадцать после выпуска сказал мне один из друзей. Узнай я об этом тогда – сильно бы обиделась.
– Я вообще-то косила под Лилиан Хеллман, – возмутилась я.
– Ну, это вряд ли. Ты была слишком симпатичной. Тогда уж, скорее, Лиллиан Гиш.
Говорят, то, о чем мы не знаем, не может нам навредить. В годы учебы в колледже мои представления о самой себе укладывались в образ бесстрашной интеллектуалки, а не роковой красотки.
– Ты могла бы стать прекрасным богословом, не будь ты девушкой, – печально заявил как-то мне один из наших иезуитов.
Потом меня ждало еще одно оскорбление: меня выдвинули на роль королевы бала колледжа. Это уже ни в какие ворота не лезло – и никак не подпадало под образ, который я себе придумала. Лилиан Хеллман не была и не могла быть очаровашкой! Я вычеркнула свое имя из списка претенденток.
Мне хотелось быть писательницей. Я мечтала о насыщенной литературной жизни. Вернувшись домой в Либертивилль – на одно лето, но какое же это было беспросветное лето! – я спасалась от сумасшествия тем, что вечерами сочиняла длиннющие письма и отсылала их на восток, Нику Кариелло, самому умному студенту на моем курсе. Каждый день, страница за страницей, я записывала свои впечатления и наблюдения. Интересно, что сам Ник думал о моих пространных посланиях? («О, они мне очень нравились», – все, чего удалось от него добиться.) Как и Джон Кейн когда-то, Ник оказался для меня музой, вдохновением, и результатом этого были слова – самые разные, всевозможные слова и фразы.
Не помню толком, когда именно решила непременно стать писателем. Думаю, что как такового решения я и не принимала – просто сделала это. Каждый день писала Нику – пока в один прекрасный момент не поняла, что каждый день пишу. Точка. Впахивая без сна и отдыха, по выражению моей мамы, я читала, дни и ночи напролет, – и столько же писала. Меня поощряли великолепные профессоры, знатоки своего дела Роджер Слейки и Роланд Флинт, и благодаря им я стала серьезно относиться к писательскому мастерству. В университетской библиотеке, обложившись гигантскими стопками книг, я изучала Теодора Рётке и Джеймса Райта – поэтов с непростыми судьбами и гениальнейшим даром. Теодору Рётке была посвящена моя дипломная работа. Вдохновляясь его творчеством, я писала собственные стихи и первые «сырые» рассказы. Получалось мрачно и, я надеялась, достаточно оригинально. Моей целью был, конечно,
В выпускной год на меня посыпались неприятности – как интеллектуального, так и социального плана.
Началось все с некого парня по имени Боб О’Лири. Это был молодой писатель, как и я, ирландец с угольно-черными волосами и обжигающим чувством юмора. Ему были рады в любой компании, его статьи высоко ценили и в газете нашего колледжа
Алкоголь – супрессор, он подавляет ощущения, а я, конечно, надиралась так, что под подобным напором не выжили бы даже самые сильные, самые бодрые из чувств. Я то пила, то страдала от похмелья, а в это время обычная, нормальная жизнь проходила мимо. Главная проблема, которую я решала, – исключительно выпивка. Все остальное, каким бы важным это ни было, уходило на второй план. Например, я отказалась участвовать в марше к Белому дому, чтобы выступить против войны, – хотя мне активно не нравились наши военные действия. (Вообще, моя антивоенная деятельность сводится к одной-единственной политической карикатуре, так и не опубликованной.) Не замечала я и того, что моих соседок по квартире связывают лесбийские отношения, – и узнала об этом только тогда, когда одна из них напала на меня из-за занавески душа и вцепилась в горло, обвиняя, что я пытаюсь соблазнить ее подругу.