реклама
Бургер менюБургер меню

Джулиан Барнс – Исход(ы) (страница 3)

18

Вот мне говорят «слон» – и я вижу зоопарк; говорят «Америка» – и я ставлю здесь дядю Сэма, «Бисмарк» – и он должен стоять около памятника Бисмарку; мне говорят «трансцендентный» – и я вижу моего учителя Щербину: он стоит и смотрит на памятник…

Ш. также страдал синестезией, что добавляло ему ежедневной нагрузки. Каждый слышимый им звук сопровождался светом и цветом. Как-то раз у него спросили, не забыл ли он некий конкретный забор. «Нет, что вы, – ответил он, – разве можно забыть? Ведь вот этот забор – он такой соленый на вкус и такой шершавый, и у него такой острый и пронзительный звук…» Вот он приходит в ресторан: «Я выбираю блюда по звуку. Смешно сказать, что майонез – очень вкусно, но „з“ портит вкус: „з“ – несимпатичный звук… И, если плохо написано в меню, я уже не могу есть – блюдо кажется мне такое замызганное». Все это звучит тягостно; так оно и было: любой внезапный шум или отвлекающий момент во время обращения Ш. к памяти вызывал «клубы пара» или «брызги», которые заслоняли то, что он пытался считывать. А поскольку Ш. с неизбежностью сделался артистом эстрады, доброжелательные или злонамеренные попытки зрителей помочь ему или помешать приводили к невероятному напряжению.

И как это повлияло на его характер и личную жизнь? Поначалу Ш. производил на Лурию впечатление «несколько замедленного, иногда даже робкого человека», но при этом оказывалось, что «мир ранних воспоминаний Ш. несравненно богаче нашего». Во взрослой жизни он десятки раз менял род занятий, пока не стал зарабатывать профессией мнемониста, которая требовала от него решения задач и демонстрации возможностей памяти. Но в остальном этот странный дар зачастую оказывался ему помехой. Например, он, по сути, не мог читать книги, потому что персонажи, которых он помнил в связи с другими, сходными книгами, постоянно вклинивались в текст у него перед глазами. Ему с невероятным трудом давалось чтение стихов, так как образное мышление и язык сбивали его с толку. Как он признавался Лурии: «Я понимаю только то, что я вижу». И не помнить он тоже не мог: он не мог отключить этот участок своего мозга. Окружающие воспринимали его как мечтателя, не замечающего течения времени. В разговоре он без конца уходил в сторону: у него была органическая неспособность держаться в рамках темы. Так, если в разговоре с ним вы упоминали слово «лошадь», он отвечал: «Вы меня спрашиваете о лошади, но ее цвет и “вкус” – все это создает массу впечатлений».

Эта отвлекаемость придавала ему беспомощный вид, а потому на окружающих сам он производил впечатление «скучного, неловкого, несколько рассеянного человека».

Лурия отмечает, что у Ш. была семья – «прекрасная жена и сын, который добился успеха», но даже это воспринималось им будто сквозь дымку. «Действительно, – заключает Лурия, – трудно сказать, что было для него более реальным: мир воображения, в котором он жил, или мир реальности, в котором он был временным гостем». Это, надо думать, ужасающе незавидная доля: быть временным гостем в собственной жизни.

Знаменитый эпизод с мадленкой, которую погружал в чай и смаковал Марсель, повествователь Пруста, не может, судя по изложению в тексте, рассматриваться как пример автобиографических, запомнившихся естественно-спонтанных мыслей, или АЗЕСМов; скорее, это весьма неспешное, наполовину добровольное, наполовину автоматическое мышление, или ВННДНАМ – едва ли удачная аббревиатура. На разных этапах повествования Марсель осознает некую сущностную, глубинную реальность, которая находится где-то вдали – а быть может, внизу: по преимуществу недоступная для нас, она ожидает захвата или возврата. Первый из этих почти трансцендентных эпизодов происходит в самом начале романа. Марсель размышляет о Комбре, маленьком провинциальном городке, где он в детстве, приезжая на каникулы к бабушке с дедушкой, ходил гулять одним из двух маршрутов: либо du côté de chez Swann[1], либо du côté de chez Guermantes[2] – прогулки эти символически предвосхищают два социальных класса, между которыми впоследствии разделится его жизнь: обеспеченную, образованную буржуазию и аристократию, которая презирала средний класс, но в конечном счете была им поглощена.

Марсель обнаруживает, что попытки припомнить Комбре опираются только на обескураживающие нормы памяти: он видит не более чем «яркое пятно, высветившееся посреди расплывчатых сумерек». И от раза к разу видит одни и те же сцены. Это, как он понимает, происходит оттого, что они подсказаны «сознательным усилием памяти, умственной памятью», а поскольку «в тех сведениях о прошлом, какие возможно добыть благодаря такому усилию, ничего не оставалось от самого этого прошлого», ему более не интересно «мечтать о том Комбре». В реальности все это для него умерло.

Но впоследствии случается чудо. Однажды, много лет спустя, в подавленном состоянии духа он возвращается домой, и его обожаемая матушка, видя, что он замерз, предлагает ему, «против обыкновения», выпить чаю. Затем она «послала за… „мадленками“». Он макает кусочек пирожного в чай и в ложке подносит к губам; когда он пробует это на вкус, им овладевает изысканное наслаждение. Оно не просто вкусовое: оно возвышает душу.

Его повседневный настрой – «ничтожный, ограниченный, смертный» – улетучивается, и он с «безмерной радостью» получает доступ к некой сути самого себя.

А Комбре? Не спешите. Делая второй глоток, Марсель не обнаруживает ничего более, чем в первом; затем третий, в котором находит еще меньше. «Пора остановиться; похоже, что сила напитка убывает». На некоторое время он погружается в размышления, а затем делает последнюю попытку заставить себя вернуться в тот радостный миг, когда проглотил первый лакомый кусочек пропитанного чаем пирожного. Тут «нечто медленно поднимается» из глубин его существа вместе с «гулом преодолеваемых пространств». Вроде бы «нечто» вот-вот должно появиться, но нет – оно соскальзывает обратно в бездну. Он десять раз пытается вытащить это «нечто» оттуда, где оно таилось.

«И вдруг воспоминание воскресло». Это не «сознательное усилие памяти, умственная память», но сущность более глубинная и далекая. Высвободил ее не вид мадленок – за истекшие годы Марсель видел тысячи таких пирожных, – а нечто более исконное и неотъемлемое: «только запах и вкус, более хрупкие, но и более живучие». И вот он снова в Комбре, наведался воскресным утром к тетушке Леони, которая макает кусочек мадленки в свой липовый чай и скармливает ему. Воспоминания теперь разворачиваются перед ним, как в традиционной японской забаве надорванные комочки бумаги, помещенные в воду, разворачиваются в водяные лилии. Комбре и все его забытые уголки предстают перед ним в своих прежних цветах и очертаниях. Он вспоминает, как «добрые люди в деревне с ее окрестностями – все это обрело форму и плотность, и все – город и сады – вышло из моей чашки с чаем».

Несколько комментариев по этому поводу. Во-первых, Пруст разграничивает «сознательное усилие памяти, умственную память» и память непроизвольную, которая открывает доступ к чему-то потаенному, более существенному. Однако в его описании этого процесса определенно участвует воля: Марсель десять раз пытается вытащить на свет глубоко запрятанные воспоминания. Этот процесс может быть непроизвольным (неожиданное сочетание чая и мадленки), но, видимо, в нем присутствует и изрядная толика воли – выбор следовать за этим запахом и вкусом, натягивая трос памяти. Во-вторых, когда ему удается восстановить наиболее полные воспоминания о Комбре, оказывается, что в том виде, в каком он их описывает, они качественно не отличаются от тех, которые достигаются банальной и ограниченной произвольной памятью: «добрые люди в деревне и их скромные жилища» и так далее. То, что, по словам Марселя, он теперь видит, или видит заново, оказывается более полным в сравнении с тем, что ранее открывала его произвольная память. Но есть ли в этом больше «сущности» и «реальности»? Для меня, как читателя, нет.

Возможно, мой скепсис проистекает из того факта, что мне никогда не была присуща такая трансцендентальная память; я питался черствыми сухарями памяти добровольной. Опрос нескольких близких друзей показал, что они тоже не испытали прустовского развертывания. Подозреваю, что в наше время желающие получить доступ к давно забытому имеют возможность либо обратиться к психотерапевту, либо попробовать какое-нибудь психотропное средство типа ЛСД, чтобы распахнуть двери памяти и восприятия. Пошел бы на это я? Скорее всего, нет. Но меня, в отличие от Марселя, никогда не разочаровывала ограниченность умственной памяти; сомневаюсь, что, доведись мне мысленно вновь попасть в Актон конца сороковых – начала пятидесятых годов, все раскрылось бы, как японская водяная лилия, напоминая мне о забытых вещах и забытом счастье. Я даже не могу предугадать, какой во мне может сработать внезапный обонятельный ключ: уж точно не случайный кусочек размокшей сдобы. Скорее всего, это будет веянье клея и лака, которые я использовал при сборке авиамоделей, или аромат жареного бекона, или запах попавшего под дождь золотистого ретривера.

В своем эссе «Зарисовка прошлого» Вирджиния Вулф (которая относилась к Прусту с восхищением и завистью одновременно) на удивление блестяще связала Комбре с возможным будущим миром АЗЕСМов: